Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не вижу никаких препятствий. Фюрер уже дал разрешение.
— Нам бы хотелось поскорее все уладить, — просит папа. — Чтобы прекратить страданья…
Доктор кивает и принимает еще один кусок пирога из маминых рук.
Меня перевозят в больницу в Лейпциге. Будущее надвигается со всей неотвратимостью, я сжимаюсь и корчусь под его тяжестью, как червь, вытащенный из земли. «Младенец слеп, — дает заключение доктор после беглого осмотра. — Отсутствует одна нога и часть руки. Скорее всего, слабоумный». Он совещается с другими врачами, и все соглашаются: вынесено верное решение, милосердное решение. В некоторых родильных отделениях, говорят они, в подобных случаях акушеры сразу принимают соответствующие меры. Медсестры крепко пеленают меня. Но почему голоса их вдруг изменились? Что они крошат мне в молоко? Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?[35]
Никто не помнит моего имени. Документы утеряны вместе со свидетельством, в котором указана причина моей смерти — слабость сердца. Но не моего! Видит Бог, не моего!
Считается, что я был первым, на ком опробовали подобного рода милосердие. Затем его стали применять и к другим младенцам: калекам, эпилептикам, полукровкам. Не оставили без милосердия и детей постарше, и подростков. Парализованные, глухие, нарушители дисциплины — все получали свою дозу. А что же взрослые? Неужели они не заслужили милосердия? Как же депрессивные, дряхлые, безумные? Неспособные ходить и говорить? Милосердие росло и ширилось. Сначала оно приходило в виде голода, острых игл и пилюль, затем, когда аппетиты выросли, в виде газа в запертых фургонах. Вскоре, однако, и этого стало мало, и потребовались огромные камеры на сотни человек. Жадная пасть милосердия оказалась бездонной.
* * *
Мама и папа не были единственными родителями, обращавшимися с подобными просьбами к фюреру. Черный доктор из Берлина мог бы заехать с визитом в другой дом, осмотреть другого ребенка и вынести такой же приговор.
Годы спустя, стоя перед трибуналом, он заявит: «Пятнадцать лет я лечил людей, и каждый пациент был для меня как родной брат. За каждого больного ребенка я переживал, как за своего собственного».
«Я врач, и для меня закон природы — это закон разума».
«Давая тогда согласие на эвтаназию, я был полностью уверен в нашей правоте, как и сейчас уверен».
«Смерть — это освобождение. Смерть — это жизнь, равно как и рождение. Мы никогда не считали себя убийцами».
«У меня на сердце лежит бремя, но не бремя преступления, а бремя ответственности за непростые решения, которые мне пришлось принимать как человеку и как врачу»[36].
Когда пришло время, он надел красный мундир и отправился на эшафот. Его сын, его единственный ребенок, отказался навестить его перед казнью. Но я… Я был рядом, когда он поднимался по тринадцати ступеням и когда ему на шею надели петлю с тринадцатью шлагами. Он начал произносить речь, однако наброшенный колпак оборвал его на полуслове. Люк распахнулся и свесился, как язык. Пустота разверзлась, петля затянулась… Но ведь смерть — это освобождение. Смерть — это жизнь.
* * *
«Умерщвление не доставляло нам удовольствия, напротив, это было непросто, — заявят медсестры. — Нам и в голову не приходило ослушаться приказа. Мы, как солдаты на фронте, сжав зубы, исполняли свой долг». Я смотрю им в глаза, но они меня не видят. Я давлю им на плечи, свешиваюсь с потолка, прилетаю на подоконник. «Если пациент беспокоился, что случалось нередко, тогда процедуру проводили трое». Я заполняю пространство, я дым, я тень, я призрак того, кем мог бы стать. «Пациенты получали освобождение от ужасных страданий. Мы брали их на руки и ласково гладили, когда давали лекарство».
* * *
После моего рождения мама согласилась на стерилизацию, чтобы исключить всякую возможность повторения подобной неприятности. Вот она лежит на операционном столе. Ей надевают маску, и она считает в обратном порядке. Десять. Девять. Восемь. Теперь меня не просто нет — меня уже никогда не будет. Как папа тогда ей гордился! Пример какой высокой сознательности она подала! Скоро она вновь станет матерью — сирота уже отобран в новом Рейхе и едет к ним. Скоро она получит своего идеального мальчика, свою награду, а досадный брак нужно поскорее забыть.
Теплым весенним днем Эрих садится на поезд до Берлина. По приезду он первым делом отправляется на Норманненштрассе, в серое бетонное здание, которое совсем недавно было штаб-квартирой Штази. Карина и Штеффи несколько лет уговаривали его запросить свои материалы. Но Эрих не мог заставить себя отправиться в мрачное здание на Диттрихринг в центре Лейпцига. Ведь его здесь многие знают и могут увидеть!
— И что с того, если тебя кто-то увидит? — удивлялась Штеффи.
— Тогда они будут знать, что я делаю.
Когда Эрих сообщил дочерям, что собирается в Берлин, они насели на него еще больше.
— С материалами можно ознакомиться прямо там, — заявила Карина. — Мы узнавали.
Стопка папок, которую выдали Эриху, оказалась очень внушительной, с ладонь толщиной. Он садится за стол и начинает беспорядочно их перебирать, не зная, с какой начать. Потом по привычке оборачивается — конечно, никто за ним не следит. Он уже никому не интересен.
Самая свежая запись относится к 1989 году. Эрих принимается читать, продираясь в прошлое через сотни забытых поездок, разговоров и покупок.
«26 апреля 1975 года в 13.07 Кренинг Эрих, одетый в коричневые брюки и синий пуловер с коричневыми манжетами и поясом, подошел пешком к Центральному вокзалу Лейпцига и вошел в западное крыло. Пройдя через терминал, он направился к киоску, где в 13.15 купил кофе. Наличие или отсутствие молока в напитке не установлено».
Эрих смотрит на хрупкие страницы, придвигает их ближе, пока слова не превращаются в пыль, но за ними ничего нет — пустота. Обычная, ничем не примечательная жизнь, рассказанная теми, кто скользил за ним тенью, следил из-за угла, ждал в припаркованных машинах, подслушивал телефонные разговоры. Некто с кодовым именем «Кернер» нарисовал подробный план их квартиры в июле 1980 года. Сталкивались ли они на улице? Ездили вместе в автобусе? Были указаны размеры каждой комнаты и расстояние от дивана до телефона и от кровати до выключателя. Эрих попытался припомнить то лето. Не показалось ли ему что-то странным тогда? Неровно висящая картина, приоткрытая дверца шкафа. Если «Кернер» установил подслушивающее оборудование, возможно, оно до сих пор работает и передает никому не нужные секреты в несуществующую страну.
Эрих переворачивает страницы, строки выцвели и превратились в струйки дыма. Ему вспоминаются бумажки из разрушенного театра, крошечные обрезки, которые Зиглинда держала в кармане, как деньги: «любовь», «милосердие», «обещание», «жалость», «память». Эриху хочется разбить фразы, громоздящиеся перед ним, и вставить туда драгоценные слова.