Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поленцев не мог усидеть на месте, он мерил комнату шагами по диагонали и притом никак не управлялся со скоростью своих движений, то медленных, когда замирал на месте и только вытянутая ладонь вытанцовывала нарождающуюся мысль, а то разве что не бегал из угла в угол. О, как раздражало Эльзу Альфредовну это мельтешение, суета, а диктовал Виктор Григорьевич быстро, рука еле поспевала, как назло, ломались в спешке карандаши…
Эльза злилась, злилась, но в какой-то момент ей, в общем-то безразличной, даже враждебной к тому, что сочиняют эти бедолаги, вдруг стало интересно. Ей интересны перипетии чужого боя на какой-то железнодорожной станции под Воронежем, где она никогда не была и куда едва ли когда-нибудь попадет. Записывая за Поленцевым, она чувствовала запахи паровозной гари, видела, как внезапно грянула ночь и смешала бьющихся людей, и переживала за командира казачьего эскадрона, которому надо выводить казаков, а куда? Местность полузнакомая, того гляди угодишь красным в лапы. Чертовщина какая-то. Ее трезвость, ее спасительный эгоизм заглох. Она теперь единственно чего боялась, так это ляпнуть ошибку в записи – когда увлечешься текстом, такое бывает. В двадцатом году заслушалась импровизаций Троцкого – потом всю ночь маялась, пытаясь привести его речь в божеский вид: все какая-то ахинея получалась.
Но тут еще и другое. Где тот интеллигентик-неудачник, который робко выдавливал из себя слова, тут же от них отказывался, потел, старался и был омерзительно жалок? Куда все подевалось? Перед ней был блистательный русский офицер, лишь в силу обстоятельств не ставший полководцем – Суворовым или Кутузовым. Те же глаза, но не тусклые, как у полумертвеца, нет. Взгляд Поленцева остр и быстр, устремлен куда-то далеко, где летают мысли, и он их тут же схватывает и с лету диктует в тетрадь. И вот она бьется под карандашом у стенографистки, Эльза Альфредовна еле успевает, но не раздражается, ее радует эта поспешность, эта гонка. Да, это тебе не квартальный отчет какого-нибудь отдела «Б», торопливо зачитанный по бумажке!
На обед они не пошли, велели принести в кабинет, да так к еде и не притронулись.
Отбой застиг их внезапно.
* * *
Все расчеты полетели к чертовой матери.
Тщательно расписанное будущее с хрусталем на красавце-буфете, пережившим в ее доме гражданскую войну и разруху, разлетелось вдребезги. Эльза Альфредовна влюбилась. Как же так? Солидная женщина, двадцати пяти лет, пребывающая в солидном романе с перспективным молодым человеком, гордостью отдела борьбы с контрреволюцией, – и вдруг, как девчонка-гимназистка… И ничего, решительно ничего ей теперь не нужно – ни самодовольный счастливец, ловец заблудших душ Лисюцкий, ни рай с ним в квартире в новом доме, который возводят для чекистов на Чистых прудах, в мечтах обставленной старинной мебелью и освещенной люстрами, давно уж выбранными в комиссионном на Арбате, ни дача на Николиной горе… Ничего ей не нужно. Даже выходных дней.
Ну вот встала. Да, оделась, и погода хорошая. Нет, не мороз и солнце, а та редкая оттепель, когда не туман топит в сырости город, а из далекого будущего дразнит свежим запахом талой воды весна. И дома делать не то чтобы нечего – ничего не хочется делать. И вообще скорее, скорее отсюда. Что-то зачастил со своими звонками Лисюцкий – почувствовал? А силы продолжать игру внезапно иссякли, она разговаривает с ним, одолевая усталость, возникающую сразу, едва заслышит его до тошноты ласковый голос. И на разрыв нельзя – опасно. Так пусть звонит в пустоту.
Ноги сами несут ее с Просвирина переулка на шумную Сретенку. Против обыкновения, она спешит вниз, не задерживая взгляда на витринах. Хотя ей прибавили жалованье, интерес к покупкам остыл. Она стремится на бульвар, вправо, вправо – не ведая усталости и пренебрегая трамваем, она минует добрых две трети Бульварного кольца и обнаруживает себя у памятника сутулому Гоголю, и уже видны негостеприимные ворота особнячка, где томится Виктор Григорьевич. Стоп. А здесь надо быть поосмотрительнее. Особняк находится под неусыпным наружным наблюдением.
У Гоголя она присела на скамеечку, закурила папироску «Ира», оставленную, как из виршей Маяковского известно, от старого мира.
Вот интересно, где берут таких охламонов для столь деликатной работы? Любому дураку ясно, что эти два лба на остановке, которые никогда не дождутся своего номера трамвая, глядят не на Арбатскую площадь, куда и следует хотя бы для вида посматривать, а обозревают публику, гуляющую у ворот хитрого домика. И эта воркующая парочка на скамейке против тех же ворот как-то недостаточно занята собою, чтобы кто-нибудь поверил в их роман: больно тревожно и зорко наблюдают они окрестности. А господин в барашковой шапке пирожком со свернутой в рулончик позавчерашней газеткой, истершейся в потных руках, вообще точно сошел с дешевых брошюрок о том, как царская охранка гонялась за революционерами. Будто это он выслеживал поочередно сначала Нечаева, потом Желябова с Перовской, Баумана, Дзержинского. Этот, пожалуй, опаснее других, глазки у него цепкие, врага порядка подозревает в каждом.
Долго сидеть здесь нельзя, а уж к воротам подходить тем более. Наверняка здешние топтуны знают ее в лицо, доложат в контору. Да и нужды особой светиться здесь нет: окна Виктора Григорьевича выходят в противоположную сторону. Дождавшись трамвая, заслонившего ее от поста на остановке, Эльза быстренько перешла дорогу и скрылась в молочной Бландова. Здесь, за дверью магазина, почувствовала себя полной идиоткой: магазин пуст, надо что-то покупать – и что, так и таскаться по городу со свертком? Впрочем, вот сырок, он в сумочке уместится.
В Малом Афанасьевском и налево, в Филипповском мысли приняли новый оборот. В самом деле идиотка! Что я делаю? Зачем? Трезвая, умная женщина – и так влипнуть! Что я в нем нашла? Почему-то кадровые офицеры не умеют носить штатскую одежду – она всегда висит на них мешком, какой-то гвоздь в хламиде, а не мужчина.
Но глаза, глаза…
А что глаза? Ну серо-голубые. Ну не очень широкие. Взгляд рассеян, потому что больше обращен в себя, нежели на весь сущий мир. А в моменты, когда особенно хорош, он даже не видит ее. Вообще не видит! Шагает, шагает по кабинету, диктует сбивчиво и торопливо, а ее не видит.
Черная кошка перебежала дорогу. Перебежала и вспугнула мысли, заселив душу беспричинной тревогой. Эльза в суеверной надежде на спасение зашла в церковь, оделив, против обыкновения, нищенку на паперти всею мелочью из кошелька.
Жизнь пестра и на черную кошку тут же ответила чужими похоронами. Какая примета пересилит?
В православной церкви Эльза чувствовала себя иностранкой. Ее-то родители, нестрогие лютеране, водили в немецкую кирху в Старосадском. Русский храм, изобиловавший позолотой, не задевал остатков религиозного чувства, обжившегося в аскетической строгости протестантства. Впрочем, вера в ее душе осталась сейчас исключительно как память о жизни настолько чужой и далекой, будто все это было с другой девочкой, невесть по какой причине застрявшей в ее памяти. Сейчас она ощущала себя современной женщиной без предрассудков.
Суровый на вид священник творил заупокойную молитву над гробом какой-то чистенькой старушенции, зажившейся так долго, что провожать ее пришли всего лишь две ветхие подружки, тоже чистенькие, в старых шубейках, знававших, по вытертому меху судя, лучшие времена. В церкви было жарко натоплено, подруги покойницы расстегнулись, и видны были черненькие жакетики с крахмальными воротничками: у одной с кружевцами, у другой, что победнее, пикейный с острыми углами. И трое каких-то пьяниц, нанятых нести гроб за стопку водки.