Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Упокой, Господи, рабу Твою Елизавету…
Она вздрогнула от такого совпадения: чекисты из простых не могли свыкнуться с ее немецким именем и называли Елизаветой, так им проще. И она как-то попривыкла к русской вариации, давно уже отзывалась на это имя. Стала вглядываться пристально в остренькое личико рабы Господней Елизаветы, пытаясь найти сходство, выведать прошлое покойницы, разгадать грехи вольные и невольные в минувшей три дня назад жизни. Нет, решительно ничего не сказало мертвое лицо, даже морщины на нем будто бы разгладились, стерев страсти.
Молодость ее тезки вполне укладывалась в любой русский классический роман. Какая-нибудь Лиза Калитина или Елена Стахова могла лежать сейчас в этом дешевом сосновом ящике, окрашенном небрежной малярской рукою, пережив и своего Инсарова, и автора… Или бурная, страстная Настасья Филипповна, роковая Грушенька из «Братьев Карамазовых», Катерина Измайлова, наконец. Да, такие уездные леди Макбет и превращаются потом в тихоньких богомолок с крахмальными воротничками.
Странное дело, почему-то ни одному русскому писателю, увлеченному стервозными страстями современниц, не пришло в голову протянуть существование своих грешниц до такой глубокой, запредельной старости. А что, если эта бабушка и есть прототип той же Грушеньки, великой распутницы из «Братьев Карамазовых»? И заупокойная молитва, которую читают над рабою Божьей Елизаветой, – эпилог великого романа? Она перевела взгляд на подружек. Какие они благообразненькие! А что вытворяли лет эдак шестьдесят назад?
Мне-то до такого не дожить, я умру молодой, уверила себя Эльза и тут же поймала себя на том, что небось и эта Грушенька в ящике не полагала увидеть в зеркале девяностотрехлетнюю старуху. Потому и грешила так отважно и отчаянно. Нет, вглядевшись пристальней в лицо покойницы, заключила Эльза, не все морщины стерлись – только скудный мыслию лоб очистился, а густая сеточка у губ не скроет страсти к поцелуям.
Священник поднял глаза на Эльзу и обдал взглядом до того строгим, что ей стало стыдно за фривольные мысли, будто бы им угаданные, а тот к ней одной – такая у нее возникла уверенность – обратил последние слова молитвы:
– …И прости их вся согрешения вольная и невольная, и даруй им Царствие Небесное.
Эльза вышла в церковный дворик, а за узорчатой кирпичной оградой виден был тот особняк и окно на втором этаже, где томился Виктор Григорьевич. Она вглядывалось в окно, однако ж кроме ослепительного отражения ясного неба в широкой форточке, не могла увидеть ничего. Окно всей своей нижней частью было разрисовано морозом пальмовыми ветвями, которые сейчас, если смотреть оттуда, из камеры-кабинета, играют разноцветными звездочками.
Человек склада практического, Эльза стала прикидывать расстояние от окна до ограды в церковный двор: нет, не перепрыгнуть. Перелезть через самою ограду немудрено – в кирпичных столбах между решетками всегда найдется место ступне, и перекладина, хотя и высоковата, поможет. Если у церкви будет стоять заранее нанятый извозчик, пока хватятся, можно уехать достаточно далеко…
* * *
Вдохновение Поленцева задало работы всем, а больше других – Фелицианову. Так уж сложилось, что Георгий Андреевич то ли по причине первородства в особняке, то ли в силу собственных способностей, доселе дремавших, оказался как бы координатором всей структуры романа. Ему несли написанные тексты, он один владел магическим кристаллом, рисовавшим, как в бинокле, все обозримое пространство общего замысла. Поленцев взорвал общий замысел. Его бешеная энергия сломала общий тихий повествовательный стиль, которым так уютно было писать и Чернышевскому, и Георгию Андреевичу, да и сам Поленцев начинал, как все, хотя шло у него до поры довольно вяло.
Откуда-то явились новые персонажи, а у каждого своя история, хоть и в намеках, свой характер, и оказалось, что они требуют новых глав еще в первой, дореволюционной части, разрушают ее идиллическое течение, невольно приданное ей набросками Горюнова и лирической памятью узников о мирной жизни. На радость преображенцу, в ход пошла его этнография в казачьих анекдотах, разыгралась горская интрига, которой никак не находилось места в уже близком, как совсем еще недавно, до непрошеных поленцевских озарений, казалось, к завершению повествовании и без которой немыслима жизнь пограничного населения. Тигран прекрасно разбирался в тонких, запутанных отношениях между местными кланами, тейпами, знал, как этим пользовалось казачье начальство да и сами казаки и мужики.
Фелицианову уже просто не оставалось времени писать новые главы самому. Он, давя азартом досаду, приводил в стилистическое единство собрание всех текстов. И нарвался на комплимент Чернышевского:
– Я, Георгий Андреевич, любуюсь вашей правкой. Вы так тонко чувствуете стиль, так артистически входите в чужую фразу… Гм. Так с авторским текстом только покойный Владимир Галактионович работал. Короленко. Правда, мне все кажется, что в ущерб своим вещам. А может, такова мера его таланта была.
Угостил похвалой, ничего не скажешь. Все-таки даже в этих обстоятельствах, когда заведомо известно имя на титуле, тщеславие тянет заглядеться в зеркальце собственного письма.
Филолог Глеб Шевелев среди узников особняка занимал место особое. Его не допрашивали в том юридическом смысле, который предполагает протоколы, очные ставки и прочие так называемые следственные действия. Его даже как бы и не арестовывали. В тот счастливый день, когда секретарь Бауманского райкома ВКП(б) товарищ Пономарев вручил Глебу партийный билет, инструктор Стючкин пригласил его в свой кабинет. А там ждал неофита коммунизма товарищ Лисюцкий из органов.
– Это задание партии. Строго секретное.
И дал расписаться в бумажке о том, что Глеб будет свято хранить тайну своего партийного поручения. И только после этого священного действа товарищ Лисюцкий поинтересовался, нет ли, часом, у аспиранта неопубликованных рукописей современных литераторов. Таковые, разумеется, нашлись. Товарищ Лисюцкий предложил привезти их послезавтра к нему в кабинет на Лубянку.
– И все? – изумился Шевелев. Поручение и тайна вокруг него показались Глебу чересчур уж простыми.
– Приедете, поговорим.
Глеб уже распрощался с любезным товарищем Лисюцким, но у дверей тот его окликнул:
– Да, кстати, Глеб Михайлович, постарайтесь внушить своим знакомым, что вы собираетесь в длительную командировку.
– Куда? В Институте красной профессуры не направляют в командировки, тем более в длительные.
– Ну, скажем, в Якутию. Собирать фольклор народов Севера.
– Но я занимаюсь не фольклором, а современной советской литературой.
– А вас партия направила собирать фольклор. Такова ленинская национальная политика. – Последнее было сказано с нажимом.
А на послезавтра гостеприимные двери бывшего страхового общества, впустив Глеба по заранее выписанному пропуску, закрылись. И кажется, надолго. Партия и ее передовой отряд ОГПУ поручили Глебу Шевелеву на какое-то время – пока не будет выполнена задача – влиться в отряд заключенных. Нет, нет, не в лагерь, не бойтесь. Но вы будете жить в среде убежденных врагов советской власти, услугами которых мы вынуждены пока пользоваться.