Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, к кому же еще!
Но какой-то гэпэушный змий оплел его медовыми речами, обещал кафедру в Москве всего лишь за отказ от епископского служения, тем более что он все равно-де пребывает на покое.
Не понимаю, совсем не понимаю, как мог я так скоро забыть так глубоко потрясшее меня в Ленинграде повеление Самого Господа Иисуса Христа «Паси агнцы Моя… Паси овцы Моя»…
Только в том могу находить объяснение, что оторваться от хирургии мне было крайне трудно.
«Но ты же сам хотел заниматься медициной, чтобы помогать людям?!» — чуть не заорал Савл, забыв, что он лишь изучает редкий психотип. Однако тут же одернул себя: ведь хирургия служит жалкому телу, а пастырское служение — высокой душе, то есть фантазии. К счастью, Бог сохранил профессора от погибели: начальство отказалось предоставить целый институт епископу. И все-таки он «опустился» до такой степени, что надел гражданскую одежду и получил должность консультанта, за что и поплатился лихорадкой Папатачи и отслойкой сетчатки на левом глазу.
Падение его дошло до того, что он принял заведование отделением гнойной хирургии и продолжал исследования на трупах, невзирая на вещий страшный сон.
Более двух лет еще я продолжал эту работу и не мог оторваться от нее, потому что она давала мне одно за другим очень важные научные открытия, и собранные в гнойном отделении наблюдения составили впоследствии важнейшую основу для написания моей книги «Очерки гнойной хирургии». В своих покаянных молитвах я усердно просил у Бога прощения за это двухлетнее продолжение работы по хирургии, но однажды моя молитва была остановлена голосом из неземного мира: «В этом не кайся!» И я понял, что «Очерки гнойной хирургии» были угодны Богу, ибо в огромной степени увеличили силу и значение моего исповедания имени Христова в разгар антирелигиозной пропаганды.
Слава тебе, господи, злобно хмыкнул Савл, ради имени Христова можно потерпеть и гнойную хирургию.
И тут наконец пришел Тридцать седьмой. Отец Лука попал на нескончаемый конвейерный допрос, и на либерализм начальства на этот раз надежды уже не было.
Я опять начал голодовку протеста и голодал много дней. Несмотря на это, меня заставляли стоять в углу, но я скоро падал на пол от истощения. У меня начались ярко выраженные зрительные и тактильные галлюцинации, сменявшие одна другую. То мне казалось, что по комнате бегают желтые цыплята, и я ловил их. То я видел себя стоящим на краю огромной впадины, в которой расположен целый город, ярко освещенный электрическими фонарями. Я ясно чувствовал, что под рубахой на моей спине извиваются змеи.
От меня неуклонно требовали признания в шпионаже, но в ответ я только просил указать, в пользу какого государства я шпионил. На это ответить, конечно, не могли. Допрос конвейером продолжался тринадцать суток, и не раз меня водили под водопроводный кран, из которого обливали мою голову холодной водой. Не видя конца этому допросу, я надумал напугать чекистов. Потребовал вызвать начальника Секретного отдела и, когда он пришел, сказал, что подпишу все, что они хотят, кроме разве покушения на убийство Сталина. Заявил о прекращении голодовки и просил прислать мне обед.
Я предполагал перерезать себе височную артерию, приставив к виску нож и крепко ударив по спинке его. Для остановки кровотечения нужно было бы перевязать височную артерию, что невыполнимо в условиях ГПУ, и меня пришлось бы отвезти в больницу или хирургическую клинику. Это вызвало бы большой скандал.
Очередной чекист сидел на другом конце стола. Когда принесли обед, я незаметно ощупал тупое лезвие столового ножа и убедился, что височной артерии перерезать им не удастся. Тогда я вскочил и, быстро отбежав на середину комнаты, начал пилить себе горло ножом. Но и кожу разрезать не смог.
Чекист, как кошка, бросился на меня, вырвал нож и ударил кулаком в грудь. Меня отвели в другую комнату и предложили поспать на голом столе с пачкой газет под головой вместо подушки. Несмотря на пережитое тяжкое потрясение, я все-таки заснул и не помню, долго ли спал.
Меня уже ожидал начальник Секретного отдела, чтобы я подписал сочиненную им ложь о моем шпионаже. Я только посмеялся над этим требованием.
Он посмеялся…
Савл понимал, что перед ним враг еще куда похуже Вишневецкого, что именно такие одержимые и стоят на пути человечества к мирному заземлению, но ничего не мог с собой поделать, — он испытывал… Даже не восторг — трепет, преклонение перед величием человека, сказал бы он, если бы уже много лет назад настрого не запретил себе пафос.
А театральных жестов он и с юности терпеть не мог. Иначе, смех сказать… Иначе бы он преклонил колени перед этим чертовым святителем.
Да, только эти сверхчеловеки и усвоили суть христианства: служить тем, кто недостоин твоего чиха. Вишневецкий, пока его не отлучили от экрана, открыто называл нынешнее религиозное возрождение подъемом иждивенчества: в религии-де есть и утешительная, и требовательная сторона, и почти все неофиты ринулись за утешительной, ринулись получать, а не отдавать. А уголовники в Боге нашли чуть ли даже не покровителя, они никогда не спрашивают, как им отказаться от своих мерзостей, но только, как их отмолить. Да и бизнесмены недалеко от них ушли, главный вопрос: сколько нужно пожертвовать на церковь, чтобы она тебя отмолила.
Вишневецкий, конечно, весьма крутой мужик, но этот епископ…
Буквально дух перехватывает.
Еще и глаза с чего-то пощипывает, заметил он и с изумлением понял, что у него в глазах стоят слезы. Не слезы сострадания, сострадать можно тому, кто похож на тебя, а этот титан, по чьей судьбе он только что пробежался, явно не был человеком, это было существо какой-то иной породы. Нет, это были слезы восторга. И уж, конечно, не перед телом святителя, оно бы после первого же выстрела сбежало, куда глаза глядят.
До чего, однако, нервы развинтились, уж очень день был безумный…
И стоило об этом подумать, как он почувствовал себя не просто усталым — измученным. Он прикрыл глаза (ресницы сразу же немножко намокли), и перед ними поплыла стеариновая головка Вроцлава с черными вставными глазищами, белая Сима перед черным Достоевским, худой и длинный Гришка, собирающийся у себя на кухне угостить его яичницей… Они оба так симпатичны друг другу, что, обращаясь один к другому, не могут удержаться от улыбки.
Гришка разбивает яйца ножом, и он говорит Гришке, чтобы сказать что-то приятное:
— А есть виртуозы, которые разбивают яйца о край сковородки.
В этих словах вроде бы ничего особенно приятного нет, но Гришка прекрасно слышит любовную интонацию и отвечает так же любовно:
— А потом этим виртуозам приходится мыть сковородку.
И они улыбаются друг другу так, словно объяснились в пожизненной верности. И до чего же обидно, что Гришке все это теперь совершенно неинтересно. Замкнулся в своей глубине, и плевать ему на всех. Даже не думал, что это будет так обидно…