Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Но почему он вас об этом попросил?»
«Да потому, что Мадлен Гиймо, вернее, мадам Флоран Сенесе, проучилась у нас целых шестнадцать лет. Так же как ее мать и бабушка – в те времена, когда здесь преподавала моя мать…»
«Ну и что же? Какое это имеет отношение?…»
«Она вас где-то видела. Не то на вокзале, не то в аэропорту, я уж и не помню».
«А откуда она знает?…» – не сдержавшись, воскликнул я.
И тут же осекся.
«А вы, – спросил я почти шепотом. – Вы знаете?»
«Мадлен поделилась со мной кое-какими воспоминаниями о том, что некогда причинило огорчения ее мужу».
«И как вы это расцениваете? Что думаете о…»
«А что тут думать? Ничего особенного в этом нет. Конечно, я уже стара, но поскольку еще не умерла, то считаю, что вся эта история – конечно, весьма трогательная – выеденного яйца не стоит».
Я вышел, не ответив ни слова. Разумеется, я собирался попрощаться с мадам де Кропуа, но так и не смог выговорить ни слова. Мне казалось, что мое пересохшее горло превратилось в пустыню, что из меня до последней капли изошли слезы, кровь, слюна, питавшие мое тело. Никогда больше в моих жилах не потечет кровь, из глаз не брызнут слезы, рот не увлажнится слюной. Я помнил, как в детстве мне смалывали горло, чтобы очистить от слизи язычок; эти процедуры вызывали у меня «пустые» рвоты. Сейчас я уподоблялся такой «пустой» рвоте. А мадам де Кропуа сыграла роль той самой смазки. И я сбежал, не удосужившись попрощаться. Бегом спустился по лестнице, нетерпеливо рванул дверь парадного. Я мчался по улице Верней, потом по набережной. Добравшись до улицы Сент-Андре-дез-Ар, я постепенно перешел на более или менее нормальный шаг. Где-то я прочел, что именно здесь в старину королева Ультрогота[101]любила прогуливаться вечерами по дорожке, окаймленной живыми изгородями. Мне хотелось умереть.
Нетерпение – вот самое веское доказательство, коим время подтверждает нам свою реальность. Мы подстегиваем его: «Скорей! Скорей!» – а это «скорей» все не приходит. Встреча с Флораном должна была состояться через десять дней. Я отдал бы все на свете, лишь бы она уже осталась позади. Иногда у меня возникало желание покончить с собой, чтобы избежать этого противостояния, о котором я даже думать боялся, хотя для подобных треволнений, в общем-то, не было никаких причин. Вот когда медленное течение времени, упрямое сопротивление времени, его нежелание ускорить свой бег кажутся неумолимой, несгибаемой силой, гораздо более реальной и грозной, нежели напряженные мускулы человека, который отталкивает вас.
Одно из садистских, изощренных свойств времени состоит в том, что оно действует не только угнетающе, но еще и будоражит, внушает некоторый интерес к будущему – если допустить, что это будущее не предопределено заранее и что все, чему суждено случиться в продолжение обычной жизни, в общих чертах и в сумме, достойно определенного любопытства; время способно соединить непредсказуемое с уже состоявшимся, даже если прошлое причиняет боль; может открыть, под самым носом у человека, такие бездны, в таких местах, где их и заподозрить-то трудно; может озарить нежданным сиянием, волшебной дымкой, внезапным бурным весельем, успехом, счастливой удачей самые мрачные часы нашего бытия. Когда я вернулся домой несколько часов спустя – вес это время я блуждал по улицам, пил, заходил в магазин Рауля на улице Риволи, – меня ждало на автоответчике совершенно фантастическое предложение работы, поступившее от Эгберта Хемингоса, с которым мы виделись месяцем раньше, в день похорон Люизы, в Штутгарте, за ужином у президента земли Баден-Вюртемберг. С Эгбертом я был знаком много лет, мне когда-то представил его Клаус-Мария. Именно ему я всегда оставлял Дидону, уезжая на гастроли или к Ибель, в Сен-Мартен-ан-Ко. Это был очень странный и очень богатый человек, пруссак по происхождению, страстный любитель искусства, крайне суеверный, полусумасшедший, с гомосексуальными и, в некотором отношении, предосудительными наклонностями: он имел дело только с теми партнерами, от которых скверно пахло. И всегда – шла ли речь о каком-нибудь телесном изъяне или неприятном запахе его избранника, да и вообще по любому поводу, – он повторял одну и ту же фразу: «Несомненно, бог говорит через него, как через героев Гомера». Я часто встречался с Эгбертом Хемингосом: он и пугал и завораживал меня. Я познакомил его с Раулем Костекером. Согласившись на этот заказ, я стал видеться с ним почти регулярно, и так продолжалось до самой его смерти: два года назад его нашли мертвым в туалете одного из гаражей «Ситроена», в восточном предместье Парижа.
Это был близкий, но очень странный друг: не проходило дня, чтобы я не обнаруживал у него какую-нибудь новую манию, и все они ужасно интриговали меня. Особенно тот метод, к которому он прибегал, когда требовалось принять важное решение, – например, как соблазнить очередной предмет своих вожделений, – он называл его «патрайским ритуалом».[102]В своей парижской пяти– или шестикомнатной «квартирке» на улице д'Агессо он устроил великолепную библиотеку, составленную исключительно из греческих текстов; в центре этой замечательной библиотеки, на стеклянном столике, красовалась маленькая статуэтка двуликого Гермеса. Он не закрывал дверей квартиры – только дверь библиотеки, – сдвигал внутренние ставни, зажигал вокруг статуэтки шестнадцать тонких голубых свечей, испускавших при горении ужасающее зловоние; предварительно он связывал их свинцовой проволочкой из тех, что продаются на базарах для починки электрических пробок. Затем он выкладывал на столик лотарингского стекла золотой луидор и, наклонясь к богу Гермесу, шепотом на ухо просил его помочь обольстить предмет своих надежд или разрешить сомнения в других делах. Высказавшись, он торопливо затыкал пальцами уши, быстро выходил из библиотеки и из квартиры, сбегал вниз по лестнице и все в той же позиции, прикрыв руками уши, шел по улице в сторону площади Согласия. Перейдя половину площади и добравшись – с риском для жизни – до ее центральной части, он опускал наконец руки и слушал: первый же донесшийся до него голос расценивался им как ответ бога. К счастью, на этом центральном пятачке обычно бывало немного народу, и в большинстве случаев ему приходилось толковать веление свыше по шелесту автомобильных колес. Но он все же не терял надежды уловить на лету, сквозь собственную ауру, некий голос – или послание от резиновых шин – и прочесть в этих звуках то, что не осмеливался высказать, или услышать то, чего так желал. Однажды, когда он никак не мог определить, в какое предместье отправиться нынче в поисках своих утех, кто-то крикнул своей собаке: «Не кусаться!» – и Эгберт тут же поспешил в Версаль, где родился Морпа.[103]Он не мог обходиться без подобных бонмо, дурацких каламбуров и случайных острог. Вполне вероятно, что на обращение ко мне Эгберта Хемингоса сподвиг такой же раздраженный окрик хозяина собаки, или нагоняй бонны подопечному школьнику, или какой-нибудь разгневанный водитель. Он пообещал мне сумасшедшие деньги, к тому же наличными – правда, в марках, – если я организую для него (или запишу на диск) приватные концерты особого рода. По ночам Эгберта мучили внезапные кошмары, нагонявшие на него невообразимый ужас, – после них ни о каком сне не могло быть и речи. Он щедро платил молодому вьетнамцу по имени Ио, чтобы тот спал в его комнате. К запястью Ио привязывалась бечевка, за которую он дергал при первом же приступе страха. Если у него являлось желание побродить ночью по квартире, он будил своего «телохранителя» и шел вместе с ним выпить воды, сполоснуть лицо, понаблюдать в окно, как непроницаемо темна и безжалостно медлительна в своем течении ночь.