Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всего несколько недель спустя, 20–21 августа 1968 года, советские танки и войска стран Варшавского договора подавили реформаторское движение в Чехословакии, известное как Пражская весна. Сахаров с энтузиазмом относился к этому демократическому эксперименту, но советское вмешательство разбило вдребезги его оптимистические упования. “Надежды, внушенные Пражской весной, рухнули”, — говорил он. Ожидания многих на либерализацию в Советском Союзе не оправдались. Оттепель закончилась.
Среди тех, кто читал в самиздате “Размышления” Сахарова, был и Солженицын, в чьих ярких, пронзительных произведениях описаны темные стороны советского тоталитаризма. Его повесть “Один день Ивана Денисовича”, о жизни человека в лагере, была опубликована во время оттепели, но более поздние сочинения “Раковый корпус” и “В круге первом” были запрещены, и автор становился все более неудобной фигурой для властей. Через неделю после подавления Пражской весны Солженицын и Сахаров впервые встретились. Сахаров вышел из советского истеблишмента, Солженицын никогда не входил в него; ученый в костюме и галстуке и писатель в поношенной простой одежде. Они сидели у общего друга, в комнате с зашторенными окнами, чтобы избежать слежки КГБ. На Солженицына Сахаров произвел “обаятельное впечатление” — “высокий рост, совершенная открытость, светлая, мягкая улыбка, светлый взгляд, тёпло-гортанный голос и значительное грассирование”. Сахарову Солженицын тоже запомнился: “С живыми голубыми глазами и рыжеватой бородой, темпераментной речью (почти скороговоркой) не обычно высокого тембра голоса, контрастировавшей с рассчитанными, точными движениями, — он казался живым комком сконцентрированной и целеустремленной энергии”. Оба они, каждый по-своему блестящий, стали для Толкачева вдохновляющими примерами{251}.
В начале 1970-х правозащитная деятельность вышла для Сахарова на первый план. Он изучал отдельные случаи незаконного преследования и вместе с двумя молодыми физиками создал Комитет прав человека. Он начал расширять личные контакты с людьми с Запада, что привело в бешенство советских чиновников, прежде обращавшихся с Сахаровым сдержанно{252}. В июне 1973 года Сахаров дал интервью Олле Стенхолму, корреспонденту скандинавского радио и телевидения. Его соображения были опубликованы 4 июля в шведской газете. Сахаров уничтожающе критиковал советское государство за его монополию на власть — политическую, экономическую, идеологическую — и особенно за “отсутствие свободы”. Интервью попало на первые полосы газет по всему миру. Партийное государство решило не церемониться. Против Сахарова была открыта затяжная и отвратительная пропагандистская кампания. Сорок академиков подписали письмо, в котором осуждалась деятельность Сахарова, “порочащая честь и достоинство советского ученого”. Солженицын, которому присудили Нобелевскую премию по литературе, но который не имел возможности получить ее лично, советовал Сахарову “притихнуть” на время; режим пошел в наступление на него и на правозащитное движение в целом{253}. Но Сахаров не мог хранить молчание. В КГБ предупредили его, что не следует встречаться с иностранными журналистами, но несколько дней спустя он пригласил иностранных корреспондентов в свою квартиру, где дал пресс-конференцию и говорил о демократизации и правах человека{254}. Между тем на Западе готовилось к изданию солженицынское обличение советских лагерей — “Архипелаг ГУЛаг”. Сахаров и Солженицын раздували пламя, и КГБ в своей кампании начал ставить их имена рядом. Юрий Андропов, председатель КГБ, в сентябре 1973 года рекомендовал подумать о “более радикальных мерах пресечения враждебных выступлений Солженицына и Сахарова”{255}. В январе 1974 года Солженицына арестовали и депортировали из Советского Союза. В 1975 году Сахаров получил Нобелевскую премию мира, но ему запретили выезжать из страны для ее получения.
Эти события произвели на Толкачева сильное и глубокое впечатление. Позднее, когда он вспоминал о своем разочаровании, чтобы объяснить свои действия ЦРУ, он обозначил 1974 и 1975 годы как поворотные. После долгих лет ожидания он решил действовать. “Я могу лишь сказать, что значительную роль в этом сыграли Солженицын и Сахаров, хотя я и не знаком с ними лично и читал лишь те произведения Солженицына, которые публиковались в “Новом мире”, — писал он в ЦРУ.
“Какой-то внутренний червь начал точить меня, — вспоминал он. — Что-то нужно было делать”.
Диссидентские намерения Толкачева сначала имели скромное выражение: он писал короткие протестные листовки. Он рассказал ЦРУ, что какое-то время думал рассылать их по почте. “Но впоследствии, — добавлял он, — обдумав это хорошенько, я понял, что это было бы бесполезным делом. А устанавливать контакт с диссидентскими кругами, у которых есть связи с иностранными журналистами, мне казалось лишенным смысла ввиду характера моей работы”. У него был допуск к гостайне: “При малейшем подозрении меня бы полностью изолировали или, для большей надежности, ликвидировали”.
Толкачев решил, что найдет другие способы навредить системе. В сентябре 1976 года он узнал, что летчик Беленко бежал в Японию на МиГ-25. Когда власти потребовали от “Фазотрона” переделать конструкцию радара для МиГ-25, Толкачева осенило: его самое действенное оружие против Советского Союза не какие-то диссидентские листовки, а то, что лежит у него прямо на столе — совершенно секретные чертежи и доклады, составлявшие гостайну. Он мог серьезно навредить системе, разгласив эту тайну — передав важнейшие планы “главному противнику”, Соединенным Штатам.
Толкачев сообщил ЦРУ, что никогда не думал продавать секреты, например, в Китай. “А что касается Америки, то, может, она очаровала меня или я безумно влюбился в нее? — писал он. — Но я никогда не видел вашу страну собственными глазами, а чтобы любить, не видя ее, мне не хватает ни фантазии, ни романтизма. Однако исходя из некоторых фактов у меня сложилось впечатление, что я предпочел бы жить в Америке. И именно по этой причине я решил предложить вам свое сотрудничество”{256}.
Обычно Толкачев приходил на работу в “Фазотрон” в восемь утра, но многие удачные идеи приходили ему в голову за пределами института. Иногда это бывало дома, иногда в Ленинке, где он часто сидел вечерами. Он набрасывал заметки, потом приносил их на работу и копировал в специальный секретный блокнот, который затем передавал машинисткам.