Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, – удивилась я. – А сколько?
– Тридцать пять. У нее было две дочери-невесты. А сейчас в тридцать пять сами невесты.
Я промолчала. Пролетел тихий ангел.
– У меня в вашем возрасте было четверо детей, трое своих и один приемный. Я работала в КОМОНЕСе – Комитете по охране несовершеннолетних. Тогда была разруха, беспризорность. Одного мальчика я взяла себе.
– Сейчас сложно иметь много детей, – сказала я.
– Сейчас вообще установлено, что объем бедер у женщин стал на десять сантиметров уже, чем сто лет назад, а у мужчин на десять сантиметров шире. Мужчины стали как женщины, а женщины – как мужчины. Вас как зовут?
– Лена.
– А по отчеству?
– Елена Владимировна, – вспомнила я. Меня никто не звал по отчеству.
– Вы агитатор? – спросила Семенова.
Она разговаривала со мной и не знала – с кем имеет дело. Если бы в дом пришел человек, просто перепутавший квартиру, она тоже усадила бы его и напоила кофе. Семенову интересовало, кто к ней пришел, а не за чем пришел.
– Я с телевидения, – объяснила я. – От Карпухина…
– Вы что окончили? – спросила Семенова. Дела ее почему-то не интересовали.
– ВГИК, сценарный факультет.
– Вы сами пишете?
– Нет.
– Почему?
– Успею, – неопределенно сказала я.
– Когда же вы успеете? Вам почти тридцать лет. А Лермонтова в двадцать семь уже убили.
В восточной народной мудрости сказано: человек за свою жизнь должен сделать три дела – написать книгу о времени, в которое он жил, родить ребенка и посадить дерево. Я пока еще не создала ничего. Смысла в моем существовании не было совершенно.
– Феликс! – позвала Семенова. – Иди сюда!
– Ну что тебе? – недовольно отозвался Феликс.
– Иди, тебе говорят!
Феликс вошел в комнату.
– Посмотри на себя. Вот – ты. – Семенова указала на меня пальцем.
– Бабушка, – укоризненно проговорил Феликс, – я работаю, а ты мешаешь мне думать.
– Он думает! Они, видите ли, все думают, а как что-нибудь сделать – их нет! Тебе уже сорок лет!
– Сорок лет, по самым грубым подсчетам, мне будет в тысяча девятьсот восьмидесятом году.
– Не важно! – сказала Семенова. – Ты и в сорок, и в пятьдесят останешься таким же, как сейчас. Все вы до старости Зинка, Витька, Ленка. Старые мальчики и девочки.
– Какая Ленка? – не понял Феликс.
– Я, – сказала я.
Семенову позвали к телефону, а мы с Феликсом остались в комнате.
– Вы внук? – спросила я.
– Не родной. От приемного сына.
«От беспризорника», – догадалась я.
– А вы когда-нибудь с парашютом прыгали? – спросила я на всякий случай.
– С парашютом? – удивился Феликс. – Нет, никогда…
Помолчали.
– Однажды, на Севере, я летел на вертолете, очень низко, – вспомнил Феликс, – испугал белых медвежат. Они кинулись бежать, а медведица за ними. Вертолет ревет, медвежата бегут, медведица из сил выбилась. Догнала одного, побила.
– Как побила?
– Лапой… Потом села на снег, подняла к нам морду, лапы вытянула, да как закричит! У нее было выражение, как у человека.
– А что вы сделали?
– Ничего. Поднялся выше и полетел.
– Счастливый! – вдруг позавидовала я.
– Почему?
– Летаете…
Я представила себе Север, простую рубленую избу, белое безмолвие за окном. Феликс пригласит меня на вальс-бостон, и мы будем медленно кружиться в пустой избе.
Ракета, пущенная из ракетницы, сначала идет вверх, потом повисает между небом и землей, устало чертит параболу и идет вниз, а перед тем, как погибнуть, разгорается яростно.
Я буду кружиться между небом и землей так далеко от Москвы, так не скоро до пенсии, а Феликс будет держать в своей крупной ладони мою руку и смотреть сверху в мой четкий пробор.
– Понравился вам Север? – спросила я.
– На Север ездят за собой, – сказал Феликс. – Там важно только то, что важно.
– А что важно?
– Хорошее здоровье, хорошая любовь и то, как ты умеешь делать свое дело.
Хорошее здоровье у меня пока есть. Хорошей любви пока нет. Дела тоже нет.
У каждого свои конкретные обязательства.
Милиционер охраняет объект.
Семенова готовит дискуссионный клуб, чтобы люди думали. Карпухин – шестисерийный детектив, чтобы, наоборот, не думали, отдыхали после рабочего дня.
Володя – человек «при».
А я – человек «зря». То самое «зря», которое между замыслом и результатом. Значит, я тоже необходима в общей цепи.
Во второй половине дня я вернулась в барак, к своему рабочему застолью, и меня тотчас вызвали к Гальченко.
Я вошла в кабинет и остановилась.
– Садитесь, – вежливо пригласила Гальченко. – Что вы стоите?
Я села на краешек стула.
Гальченко долго молчала, перебирая бумаги. Мне даже показалось, что она про меня забыла. Но она не забыла.
– Почему у вас до сих пор нет трудовой книжки?
Гальченко приподняла со стола скрепленные листки, и я увидела сверху объяснение, которое я писала утром капитану.
– Все-таки вам не семнадцать лет…
Гальченко, как милиционер, намекала, что мне уже тридцать и скоро будет пятьдесят.
– А какая разница: семнадцать, тридцать или пятьдесят? – спросила я. – Что меняется?
– Человек меняется.
– Человек как раз не меняется. Меняется отношение к нему, а сам он остается таким же.
– Это кто как… У вас нет трудовой книжки потому, что вы живете одним днем и не думаете о том, что будет завтра.
Все беспокоятся о пенсии: на что они будут жить в старости. Стаж можно восстановить: где работал, когда, сколько времени. Но нельзя восстановить, как ты жил. Нравственный стаж.
– Я не думаю о пенсии, – сказала я. – Но я думаю о смерти.
– Зачем?
– На всякий случай.
– А я на всякий случай не думаю, – сказала Гальченко. – Потому что я умирала и знаю, что это такое. Я на всякий случай думаю о жизни.
Мы замолчали, каждая о своем.
– Странно… – искренне удивилась Гальченко. – Вы, в общем, молодой человек. Почему вы так живете?
– Скучно мне, – сказала я. – Скучно…