Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Визирь, тебе привет от Лимоныча. Как твои дела?
— Какие мои дела?! Всякий человек того, что он приобрел, заложник. Зачем маленький человек — большому?
Двуносый кивнул на меня:
— Приодеть надо парня, приодеть с ног до головы — исподнее бельишко тоже не помешает. (Словно Леха-мент, вытащил из бокового кармана бумажку, прочитал громко, но без всякого понятия: «Поэт, — поджидаем мы перемены судьбы над ним».)
Я сразу понял, что на бумажке был написан (уж не знаю, Лимонычем или еще кем-нибудь) стих из Корана. И хотя я не исламист, мне стало неловко за невольную комедию — то, что прочитал Двуносый, нельзя читать так бессмысленно, и вовсе не потому, что это стих из священной книги. Бессмысленно вообще нельзя читать никакие стихи — получается как бы умышленное подсмеивание над извечным человеческим тяготением к мудрости.
Я тихо отошел от Двуносого, тем более что дружки Визиря уставились на меня как на пугало. Словом, я почувствовал напряжение и ждал шумного разбирательства, свойственного оскорбленным кавказцам, которое, увы, ничем не отличается от русского — «Ты меня уважаешь?!». Честно говоря, в эту минуту я никого не уважал, а себя даже презирал — зачем присутствую среди этих далеких мне людей?! Поэт и торгаш — эти философские категории еще более крайние, чем я и Тутатхамон. Каково же было мое удивление, когда Визирь, услышав слова, прочитанные Двуносым, вдруг проникся к нам таким высоким чувством уважения, что даже руку прижал к сердцу.
— Во имя Аллаха милостивого, милосердного! Говорю: «Поджидайте, и я вместе с вами поджидаю!»
Он что-то гыркнул своим не то дружкам, не то нукерам, и они враз разошлись, понятливо кивая и поспешая.
Двуносый потянул меня за киоск. Уж не буду рассказывать, как наши новые знакомые стали подносить со всех сторон турецкие кожаные куртки, джинсы, рубашки, английские шарфы, кепи, галстуки и белье. Я чуть не упал в обморок, когда на трусах из стопроцентного коттона прочел на фирменной этикетке «Манчестер Сити шортс». Это просто благо, что Двуносый заключил меня в свои шубные объятия (во время примерки он таким образом согревал меня, потому что сосульки хотя и подтаивали, а стоять полностью голым все же было холодновато).
Когда пакеты с вещами были перевязаны и лица кавказской национальности, словно чувствуя свою известную вину передо мной из-за Розочки и пытаясь угодить именно мне (Двуносый зашел к Визирю в киоск и что-то там задерживался), подогнали такси (из кабины выглянул водитель, такой же золоторотый, как и все они), на меня ни с того ни с сего вдруг нашло вдохновение.
Я посмотрел на небо, и, как по мановению, все золоторотцы посмотрели. Я чувствовал в себе необычайную силу Аллаха повелевать.
— Господь твой — Он лучше знает тех, кто сбился с Его пути, и Он лучше знает тех, кто пошел по прямому пути.
Сзади меня скрипнула дверь киоска. Двуносый в сердцах матюкнулся — он едва не упал, потому что глянул не под ноги, а вслед за всеми — в небо. Вдохновения как не бывало. По инерции ляпнул, что клянусь небом: все тюремные сроки будут всем нам вовремя скошены, запахнул крылатку и, не оглядываясь, сел в машину, отодвинув пакеты.
Двуносый, как истинный физиономист, тут же определил по лицам, что в его отсутствие произошло что-то особенное, и стал допытываться:
— Эй, кунаки-нацмены, Митя-поэт, наверное, стихи читал?!
«Кунаки-нацмены» согласно закивали, а на лицах появилось священное благоговение. И немудрено, ведь я читал им стихи из суры Звезда, которые еще в Литинституте мне очень нравились, а сейчас почему-то внезапно вспомнились.
Двуносый по-своему расценил благоговение, посчитал, что это мои собственные стихи оказали такое сильное воздействие. Ну и, конечно, обрадовался, засуетился, стал показывать «кунакам-нацменам», что он мой лучший друг. Подбежал к машине, стучит в окно, а сам радостными глазами то на меня, то на них, но больше — на них, и весь светится, светится…
— Ну что, Митя, яйца ишо не отморозил?!
О Господи, как мне надоели его яйца! Я почувствовал ужасный голод.
Возле почты, когда Двуносый отдал деньги и пересел в другую машину, я даже перекрестился от облегчения.
«Розочка! — написал я в телеграмме до востребования. — Выезжаю сегодня вечером. Привезу, что ты просила. Встретимся в двенадцать на крыльце Главпочтамта. Целую тебя — до гроба твой Митя».
Телеграфистка, принимавшая телеграмму, на последних словах остановилась своей ручкой:
— Ну зачем уж так?!
И вычеркнула «до гроба». Я не стал спорить, а когда заплатил деньги и получил квитанцию, что телеграмма принята… что она сейчас будет отправлена по назначению, во мне зазвучали серебряные струны. Нагруженный пакетами, я ощущал такую легкость, что не чувствовал ног.
* * *
В ранней юности я ходил на охоту с отцовским ружьем, двустволкой двенадцатого калибра. По наследству достались и его сапоги, ботфорты сорок третьего размера, которые своими высокими голенищами натирали мне в промежности. Объектом моей охоты были утки, гуси, то есть водоплавающая птица. У меня был пес Алмаз, умнейший ирландский сеттер, с ним я никогда не возвращался без трофея, потому что он приносил к моим ногам всю дичь подстреленную, в радиусе полутора километров. Многие охотники (в особенности из городских) сердились на нас с Алмазом и даже грозились подстрелить нас обоих. Поэтому мы выходили на охоту, когда уже смеркалось и на фоне светлого неба можно было бить птицу только влет. В это время уже никто не предъявлял нам претензий, потому что рухнувшую дичь во тьме кустов мог отыскать только пес, точнее, мой Алмаз.
Однажды мы с ним особенно задержались. Легкий весенний ветерок дул в лицо, и Алмаз неутомимо, точно маятник, шел впереди меня справа налево и обратно. Он прочесывал своей «фирменной гребенкой» все заросли с такой тщательностью, что мне приходилось его подзывать и удерживать, чтобы отдохнул.
Вначале где-то слева слышались плеск воды, рокот моторной лодки и оклики охотников, собирающихся домой (я еще подумал, что пора и мне подтягиваться к железнодорожной насыпи), но потом все смолкло. За какие-то минуты Алмаз принес вначале одну шилохвость, а затем и вторую. Я трепетал от радости и не заметил, что небо полностью затянулось, ветерок утих и пошел тихий теплый дождик.
Пока я прятал в рюкзачке трофеи Алмаза, он опять убежал, я даже не заметил когда, в пяти шагах ничего не было видно. Я прислушался: ни окликов, ни плеска воды — ничего. Все пропиталось влагой и как будто шевелилось, набухая. Где-то далеко-далеко на реке прогремел одинокий выстрел, и тишина словно упала.
Я позвал Алмаза, но голос осел, точно в войлочном мешке.