Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я жадно оглядел комнату: рабочий стол, который часто заменял мне верстак, спинки кровати, другие предметы и вещи. Я искал какой-нибудь металлический шарик с одной-единственной целью (да-да!) — проглотить его. О Господи, любой из них, даже какой-нибудь завалящий ржавый, был для меня в тот момент пределом вожделений. Я совсем позабыл (итог внезапного перевозбуждения), что в картонных коробках под кроватью у меня полным-полно продуктов, а на подоконнике, в целлофановом пакете, две булки самого настоящего свежего хлеба. Но, как говорится, ситуацию разрешил сам Бог — я увидел пакет. Нет-нет, я не вспомнил о хлебе! Совершенно машинально положил руку на пакет и чуть не подпрыгнул от радости — хлеб!
Нет нужды рассказывать, с каким аппетитом я ел его. Нет — уминал, потому что я не резал его ножом, а рвал руками, как рвал бы его любой изголодавшийся. (В своем нервном потрясении я был именно таким изголодавшимся, хотя и не был им.)
Итак, за десять дней до срока, предусмотренного по схеме, я уже стал употреблять твердую пищу, причем в неограниченных количествах. Впрочем, надо признать, что, только умяв одну и приступив к уминанию другой ржаной булки, я вдруг почувствовал, что как бы проглотил свинцовый бильярдный шар. Словом, руки мои перестали трястись, а душевно я до того успокоился, что опять тихо лег с конвертом на груди.
На этот раз не было никаких воспоминаний и никаких мыслей, даже случайных, лежал в какой-то первозданной пустоте. Один раз только отчетливо подумалось — чего лежишь, вскрой наконец конверт! И я — вскрыл.
Роза писала на желтом от времени листе, на уголке которого был нарисован выцветший Дед Мороз и надпись — С Новым, 1970 годом! Где она его взяла? Ведь она родилась в 1972-м?! Мысли мои понеслись вскачь — пятого июня ей исполнится двадцать. Мы мечтали отметить круглую дату какими-нибудь дикарями в Крыму. Боже мой, где это все?!
«Дорогой Митя!..»
(В глазах у меня помутнело — до-ро-гой! Я дорогой для нее!.. Невидяще посмотрел в окно — Розочка, где ты? Как живешь, мой цветочек?! Снова поднес к глазам ветхий лист.)
«Дорогой Митя! Меня восстановили в медучилище, но без стипендии. Я подрабатывала на „скорой помощи“. А вчера стали говорить, что я взяла коробку ампул морфия и продала криминальным наркоманам. Мне уже делали привод в милицию и угрожали отчислить. За что? Я не брала! Говорят, что и тебя, как моего бывшего мужа, будут вылавливать. Но это они берут на понт, а — ты же не венерический. Я не дала твоего адреса, и ты, Митя, не открывайся. По возможности вышли мне денег, сколько сможешь, — до востребования. Знаю, тебе интересно, как моя цель. Не беспокойся, цель моя горит, как звезда в небе, а внизу грязь сплошная. Но один Владыка уже пообещал наставить меня на путь истинный. Как увидит меня, так сразу — свят-свят-свят!.. Лицо холеное, прозрачное — сю-сю-сю! Но ты, Митя, хотя и неряха хороший, а чище их всех. Стихи в Москве продают с рук на руки, а договариваются по телефону. Если у тебя сейчас нет денег — прошу, сходи попродавай свои „нетленки“. Кроме как на тебя, Митя, мне не на кого надеяться. Ну, иди сюда, Митенька, я тебя поцелую. Встретимся — как договорились, а пока не засвечивайся, деньги присылай до востребования на Розу Федоровну Слезкину. У меня два паспорта. Сейчас я живу под твоей фамилией. Присылай — твоя Розочка».
Письмо взволновало. Я несколько раз перечитал его и пришел к выводу, что положение у Розочки совершенно ужасное, она гибнет. А она — не кто-нибудь, она — Роза Федоровна Слезкина! Я даже закричал на себя от негодования:
— Ты еще здесь?! Срочно — деньги!
И желательно в СКВ, добавил я мысленно потому, что с этой секунды уже контролировал свои действия.
Я быстро оделся и накинул крылатку. Несмотря на желание немедленно бежать продавать свои «нетленки», я почти до обеда «просидел» в ней за столом — подготавливался…
Во-первых, все эти дни, что выходил из голодания, я писал. А стало быть, совсем новые стихи не были отпечатаны. Во-вторых, после «Свинячьей лужи» и очередных запоздалых рефлексий, связанных с выпивкой, я совершенно безрассудно настроился, что никогда больше не буду продавать свои произведения. А потому не произвел даже поверхностной их инвентаризации. Словом, продавать стихи и при этом не оставлять себе второго экземпляра, то есть продавать вместе с ними навечно и свое авторство, — этого бы Розочка не одобрила. И правильно, потому что всякий, пытающийся стать писателем, не может не мечтать об издании собрания своих сочинений. И это естественно, как естественно, что каждый солдат мечтает стать генералом. Борис Леонидович Пастернак, попросту говоря, надул нас, когда сказал: «Не надо заводить архива / Над рукописями трястись». Недавно я полистал четвертый том его собрания сочинений — кирпич, более девятисот страниц, в который, между прочим, включены первые, понимаете, первые литературные опыты Бориса Леонидовича. Думаю, тут не надо быть семи пядей во лбу, чтобы с уверенностью утверждать — сам Борис Леонидович завел свой архив где-то двадцати лет от роду и всю жизнь содержал его в полнейшем порядке. По себе знаю, любят поэты блеснуть остроумием, козырнуть новым словцом, строкой, четверостишием. Тянет их промчаться по небосводу этаким пылающим метеором, чтобы непременно всех и сразу ослепить своим сиянием. Так и здесь… Но будет об этом!
Вместо какой-то там минуты я просидел дома почти до обеда. Я вынужденно занимался тем, что впоследствии составило начало моего архива. Тем не менее за каких-то полдня я проявил чудеса работоспособности. Единственное, что смущало, — не было нового стихотворения, посвященного Розочке. (В свое время я отпечатал его в одном экземпляре — дарственные стихи должны быть единичны.) И вот… Неужто именно его приобрел начальник милиции?! Как бы там ни было, а со стихотворения Розочке начал я свой архив. Виделось в этом что-то символическое. Наверное, поэтому, хотя я и показывал чудеса работоспособности, мне то и дело вспоминался часто повторяющийся сон из того незабываемого, но практически забытого мною дня.
* * *
Летний бар «Свинячья лужа», длинный стол, густо уставленный полупустыми бутылками и банками из-под пива, сквозь дым и пар как бы плавающие лица побратимов и гул пьяного разговора, в котором все говорят и никто никого не слушает.
— Митя, продай свой байковый балдахон за тридцать унций золота! Это девять тысяч зеленых! — горячо говорит волосатый Реня и еще выше поднимает меня. Я сижу на его руке, поджав ноги, их не видно из-под крылатки. «Зачем ему мой балдахон?» — терзаюсь я.
Реня несет меня вокруг стола, как знамя, а точнее, как поднос с яствами. И действительно, я уже сижу в открытой серебряной посудине, обсыпанный какой-то сахарной пудрой. Побратимы, перемигиваясь, привстают, желая лично удостовериться, что из обещанных яств — это именно я. При этом у каждого из них ножи и вилки, точа которые друг о дружку, они выказывают свое нетерпение ко мне, как бы к лангету.
Если я сброшу крылатку, а продав, придется сбросить, мысленно констатирую я (меня охватывает ужас), побратимы съедят любого, кто окажется на столе, как говорится, и косточек не оставят. Так вот для чего Рене мой байковый балдахон?! — прозреваю я, и отчаяние придает мне силы.