Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Маруся относилась к своим „пятёркам“ как к чему-то обыкновенному. Но спрашивала она не потому, что не была уверена в себе, а потому, что относилась к любимому делу трепетно.
— Если тебе потребуется моя помощь — советы, книжки, пластинки, — обращайся без стеснения ко мне, — даю ей наказ.
Девочка поступила в училище искусств на теоретическое отделение. Там я не преподавала. Но Маруся приходила ко мне постоянно. Рассказывала не только о занятиях или каких-то учебных проблемах, но и о забавных случаях, хохмочках своих сверстников. Кажется, я уже проникла в тайну её характера. О сокровенном, важном в жизни она говорила серьёзно, а в лёгком, дружеском общении всегда была раскованна и улыбчива.
После училища она решила поступить в Московскую консерваторию на теоретико-композиторский факультет. И опять у нас с ней почти повторился давний разговор. Она говорит:
— Я переживаю страшно. Это же Москва, главная консерватория страны!
Я ей:
— И что же, туда поступают только люди, обласканные судьбой? Ты же окончила училище с отличием. Пробуй!
Студентам училища всегда трудно даются диктанты по сольфеджио. Это сложный предмет — сделать на слух запись двухголосого, трехголосого, многоголосого произведения. Но Марусе пригодились в этом случае стремление сочинять музыку, её интерес к истории искусства. Она блестяще сдала все вступительные экзамены в консерваторию. И даже начала заниматься на втором курсе одновременно и по другой специальности — органному исполнительству…»
Ещё в конце шестидесятых годов Валентин Григорьевич приобрёл домик на Байкале. Место было райское. На южной оконечности сибирского моря, там, где из его лона вытекает Ангара, на западной стороне реки прилепился к горам посёлок Листвянка, а на восточной, пологой, — порт Байкал, когда-то шумный, с кранами и судами у причала. Десятилетием раньше в порт ещё приходили поезда, отсюда начинался красивейший отрезок Транссиба по берегу моря — Кругобайкальская железная дорога. Но построили Иркутскую ГЭС, разлившаяся Ангара превратилась в рукотворное водохранилище, рельсовый путь по берегу реки разобрали, проложили магистраль от Иркутска до Слюдянки напрямую, через тайгу и горы — и «Кругобайкалка» от порта до Слюдянки потеряла прежнее значение, стала местом паломничества туристов, получивших в распоряжение лишь одну укороченную до двух-трёх вагонов электричку за сутки.
А вокруг затихшего порта Байкал гористый берег украшают многочисленные пади — вклинившиеся в таёжные косогоры узкие низины с заповедными травами, ягодными полянками, богатыми грибницами. Одна из этих падей Молчановская. Не очень далеко от неё и стоял домик Валентина Григорьевича. Судьба словно бы осветила этот байкальский уголок девичьей фамилией жены: поэзия жизни, природы и творчества получила единый адрес.
Распутин открыл для себя Байкал ещё в юные годы. Помню, в студенчестве перед каникулами, праздниками, а то и перед выходными постоянно были разговоры о поездке компанией в Листвянку. Туда рвались и наш брат, окроплённый водой Байкала при рождении, и дети далёких от него мест, и вчерашние иркутские сорванцы. При этом любой из нас подтвердил бы, что видятся нам при имени нашего моря не только его красоты, а что-то действительно священное, загадочное и непреходящее в судьбе сибиряка.
О свиданиях с Байкалом и своих чувствах в те часы и дни Распутин писал не однажды.
«…впервые попав в студенческие годы на Байкал, — читаем в одном очерке, — я был обманут водой и пытался рукой достать с лодки камешек, до которого потом при замере оказалось больше четырёх метров». И в других местах того же очерка: «При встрече с ним сама собой начинала звучать песня — и складывались слова, извлечённые из таинственных глубин происхождения и поведения „славного моря“, под шум ветра, под плеск волн и взгляд округ они нанизывались и нанизывались, пока не слагались, как новый приток, в признательный выдох». «Байкал лежал спокойно, как в блюде, чайки на воде сидели высоко и впаяно. Видно было так далеко, что верилось — до конца, до горных гряд со всех сторон. Замер и воздух, в его ощутимой после дождя плоти не дышалось, а плылось». «С этой скалы трудно смотреть на Байкал — так переполнен он силой, мощью, небом и водой, так великограден он по сторонам, где протягиваются горы, и великоложен могущественным и таинственным путём посредине. При виде этой картины приходят в смятение чувства и жалкует ум».
Это — о летнем чудо-море. А вот о зимнем:
«Вспоминаю себя в ясную и лунную, широко распахнутую тёплую ночь на байкальском льду. Было это в марте, когда стремительно нарастает день, загустевает от запахов воздух, а вечерами с Байкала высокой прозрачной, всё уплотняющейся синевой надвигаются сумерки. В сумерках я и сошёл с берега, рассчитывая через полчаса вернуться, и отправился в открытое море. В спину, подталкивая, поддувал слабый ветерок, снега, который лежал подле берега вытертой стланью, становилось меньше и меньше, он белел низкими кочковатыми пятнами, увлекающими шаг, чтоб дойти до этого пятна, до этого и этого, и пружинил под ногами лёгким приятным шуршанием. Я не боялся заблудиться: огни на берегу видны издалека. Надо мной разгоралось и разрасталось чистое глубокое небо, справа стояла полная луна. Но и подо мной на продутых полянах льда мерцала сдавленным светом луна и тлели звёздные искры.
Длинными стрелами набегали на меня подлёдные громы, прямо под ногами взрывались и раскатывались, но я скоро привык к ним и перестал пугаться. Перешёл дорогу, провешенную с берега на берег ёлками, строем стоящими под ярким небом сумрачно и неловко, как закутанные фигуры. Байкал расходился передо мной всё шире, горы отступали, ветерок продолжал трогать спину. Я шагал и шагал…
От расслабленности я ничего не чувствовал и ни о чём, кажется, не думал. Я словно бы ненароком вступил в какое-то заворожённое царство иных, чем мы знаем, сил, иных звуков и времён, составляющих иную жизнь. Сплошное зеркало гололёдья расстилалось впереди и позади, оно представлялось, как небо, покатым и, как небо же, горело всеми его огнями, но сосульчатыми и изогнутыми. Сияло сверху, сияло снизу, глубокое сияние стояло на льду, и оно не было мертвенным, а струилось и дышало, ходило, точно световой круг, точно переливающийся гигантский калейдоскоп. Луна спустилась так низко, что виделась её налитость. И шипение, шелест и шорох волнами спадали сверху и растекались по глади. Байкал сладостно-глухо ворчал, где-то капельно звенькали ледяные колокольцы, где-то струилось что-то и со вздохом оседало.
Нечему было ни двигаться, ни звучать, но всё вокруг двигалось и звучало.
Я вернулся назад уже за полночь, долго стоял перед берегом, оглядываясь назад на плавающий в сиянии Байкал, пока не почудилось мне, что натекшее внизу небо пытается оторвать его — вот откуда повторяющийся треск — и поднять в воздух.
И ещё стоял я, взойдя на берег, и ещё слушал и смотрел. И всё ждал чего-то, какой-то, как говорили раньше, апофеозы, долго ждал — и не дождался.