Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно, ее так удручила недавняя встреча. Девица Тульп подарила небольшую дружбу, но это стало очень слабым возмещением за великую утрату. Ожидания Сирены были простодушны: их немедленное воссоединение в тот же день – вот единственный вариант, который она рассматривала, каждую деталь которого себе рисовала. Если «рисовать» подходящее слово; сказать по правде, визуальное воображение ничего не привносило в ее предвкушение. Оно аккуратно лепилось из осязания и слуха, и присутствие Измаила отчетливо вставало в контурах этих воспоминаний, нежели в том, что она успела увидеть со времен чуда. От описаний Гертруды стало только хуже. Как уложить этот уродливый портрет в поразительно ясную красоту той ночи? Ее новые глаза доставляли больше разочарований, чем она могла предугадать. Они несли постоянный поток нерелевантных деталей для реакции и обработки; она боялась, что глубина и артикуляция ее предыдущего мира крошатся, истираются бесконечным низким прибоем ясности и беспредельной галькой картинок.
И все же подобные мысли – кощунство. Все вокруг читали ей столь восторженные проповеди о «главном чувстве» и о том, как чудесно, что она его получила, – разве теперь можно быть неблагодарной? Разве можно втайне тосковать по непрерывному темному спокойствию мира, которое она всегда считала реальным? Но со зрением Сирена стала одинокой, а раньше этого не бывало. Теперь в глаза бросалось коробящее равнодушие мира, его узловатая несгибаемая дистанция начинала умалять все, чего Сирена достигла. Принижать все, что она понимала, а ту интимную близость, в которой она раньше грезила, поглотил громкий и вульгарный свет, всегда напоминавший о пространстве между предметами.
Сомнения вдруг разожгли очевидное упущение в ее ликовании. Она разделила чудо со всеми вокруг, но забыла одного – того единственного, кто действительно понимал ее незрячий мир. Того, кто просил ее вообразить себе зрение и изменил ее детство в таком масштабе, какой она теперь не могла и охватить. Дядя Юджин. Как же она не подумала? Она не стала трудиться над ответом, потому что им была тень, горечь; ведь это сомнение, страхи заставили вспомнить о нем, потому что таковы были оттенки его существования. Он поймет. Она напишет и попытается объяснить, описать приступы печали, приходившие из ниоткуда, и он даст совет, подскажет, почему свет казался предательством.
И вечерний свет плыл к ней, лизал слабую решимость; тянул за потребность, но она стряхнула его и села сочинять в его угрюмом отступлении искреннее письмо.
С момента ее озарения прошло много минут. Пока она писала, между ней и вечером на улице колыхалась стеклянная ваза со свежими цветами. В стынущем воздухе юркали и петляли стрижи, звали ее щебетом и головокружительной скоростью. Хотелось выйти на балкон и прислушаться, но на пути встали ваза и ее содержимое. Краски приструнили Сирену, дышали распускающейся жестокостью. До сих пор растения не занимали в ее жизни места; она никогда не понимала настырности их ужасного давления и вездесущности.
Эта охапка был подарком. Благожелательная, но необязательная шайка растительности и энергии – только одно из многих визуальных пиршеств, которыми ее осыпали со сверхщедрым рвением друзья и незнакомцы, чтобы поздравить с новым чувством, с вхождением в их ряды.
Вазу венчал распухший рев цвета. Она решила по-настоящему взглянуть на непримиримые сущности внутри; кажется, служанка звала их пеонами, но Сирена не знала наверняка. У них были прямые самоуверенные стебли, которые щетинились волосами и шипами – предположительно, чтобы обороняться от неразборчивых пастей зверей и ловких клювов птиц. Листья были длинными и заостренными, ловили каждую дрожь сквозняка с балкона и перенимали легкое оживление – достаточно заметную приманку, чтобы поймать внимание праздного глаза. На конце побега злорадствовал цветок. Здесь были две разновидности, алая и розовая, и обе – с одинаковыми развратными контурами. Каждая головка была как чаша смятого шелка, раскрывалась наружу, с мощным смакованием показывая плотные тяжелые слои и сложные складки внутренностей. Лепестки изгибались и волновались, чтобы уловить и притянуть каждую саккаду, и максимальная плотность внимания складывалась в самое себя. Все человеческое зрение всасывалось в центральную концентрацию – хищную разбухшую воронку, как пасть посреди клюва осьминога, требующего еды всеми своими щупальцами. Бутоны как будто задумывались для глаза, подстраивали свою страсть под визуальное обжорство человека; они даже подражали его анатомии, если сшелушить внешний шар. Около десятка ярких жатых сфер двигались на скорости, скрытой от ее забегавших глаз. Другие колебались позитивнее, отвечая на проносившийся ветерок, кивая, как будто в самодовольном безмолвном согласии друг с другом. Их тщеславие ужасало; она видела усилие распускания, с которым они требовали себя рассматривать, видела, как сгибается под собственным давлением шарнир в основании каждого лепестка, напрягаясь, пока он не уставал и не отпадал, оставляя одну только раздутую беременную завязь. Вот предел их стремлений: излить краски и обнажить морщины своей сложности; привлечь восхищение, возбужденных насекомых, продлить оплодотворение своего вида.
Чем больше она смотрела, тем больше видела в экстравагантных бутонах дерзкую передразнивающую атаку на ее глаза и насмехательство над ее женским достоинством. Головки кивали в согласии, ухмыляясь с видом, лежащим где-то между хрупкостью и ожирелым перенасыщением, и тогда ее возмущение хлестнуло через край. Она могла бы позвонить в колокольчик служанке, чтобы та унесла одиозные создания, но это было бы слишком просто. Она стиснула зубы при мысли о поражении от этих скверных сорняков, кричавших оскорбления ее чувствам. Затем, без внутреннего плана или согласия, Сирена захлопнула веки на своих идеальных глазах, шагнула вперед и взяла вазу; та плеснула водой на подол и пол. Она прижала вазу к груди, как набедокурившего ребенка, и целеустремленно вышла в открытую дверь балкона, на вечерний воздух, пока пеоны соскользнули в вазе набок, цепляясь друг за дружку, как беспорядочные липкие ножны. На другой стороне балкона она ненадолго открыла глаза и подглядела на угол замкнутого сада. Безлюдно. Снова закрыв зрение, она подняла колыхающуюся тяжесть над железной