Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сара сочувственно посмотрела на старика, стараясь этим взглядом смягчить то, что собиралась сказать.
— Вероятно, из-за того, что на этот теологический вопрос нет ответа и мы ничего не знаем о предмете, природа души представляется больше поэтической идеей, которая будит сильные эмоции, но не порождает знания… Реформационное учение, например, заключается в том, что, да, душа существует, она есть, но ее не следует понимать так буквально, как это делают ортодоксы. И, наконец, идея Реконструкции отвергает всякое подобие тому, что мы могли бы назвать сохранением личности в какой бы то ни было иной форме.
Мы говорили о Реконструкции и раньше. Рабби Мордехай Каплан утверждал, что это выход из теологических и доктринальных споров, ведущихся на поле, выходящем за границы знания. Реконструкция по идее похожа на лингвистическую философию, которая считает, что язык должен использоваться настолько, насколько это имеет разумный смысл. Таким образом, теология, идея души и тому подобное, все диктует нам, что все, относящееся к Богу и Его природе, находится вне досягаемости нашего растущего знания и нам следует придерживаться традиции как таковой, в ее народном образе, в ее проверенных способах организации жизни в области нравственности, обретения благодати и утешения.
Молодая женщина, студентка Барнард, подняла руку.
— А что вы сами думаете по этому поводу, рабби?
Сара стояла у кафедры перед ждущей ответа аудиторией.
Тора эволюционного иудаизма, свернутая в свиток, лежала перед ней, покрытая простой молитвенной накидкой, таллитом. Я видел тот свиток, края его были обожжены, этот список Торы уцелел в огне холокоста. Сара ответила, не поднимая глаз и машинально перебирая пальцами шелковую ткань таллита.
— Мой муж, раввин Груэн, однажды сказал: «Реконструкция — это только начало». Он имел в виду, что мы должны непредвзято проанализировать все элементы традиции и решить, от чего можно отказаться, а что следует сохранить. Но делать это надо не просто ради сохранения лингвистического смысла, не для упоения красотой или утешением, не для сохранения нашей культурной идентичности, ибо в конечном счете этого недостаточно: теология нейтральный, выхолощенный предмет. Нет, традицию надо подвергнуть пересмотру, чтобы вернуться туда, откуда она берет свое начало, только это, возврат к корням простого… неопосредованного благоговения. Вот оно, вот что необходимо для достижения состояния поклонения и почитания — острое восприятие Бога в нашем сознании… и, следовательно, всегда и у всех — это должно быть постоянное, непреходящее благоговение, на которое мы надеемся, древнее, характерное для людей, живших до создания Писания, которое было бы столь же живо для нас, как и то время, которое мы непосредственно переживаем. Конечно, нет никаких гарантий, что мы сумеем достичь такого состояния. Вот отправной пункт, с которого мы начинаем наше движение…
* * *
Бывший сотрудник «Таймс» летит в Цинциннати, летит надолго, не зная, когда вернется. Селится в отеле, в одном из жилых кварталов, расположенном на холмах в центре города. Берет напрокат машину и ездит по округе, чтобы проникнуться чувством места. Весь город до основания пропах пивом. Множество красного кирпича и белых гранитных ступеней, солнце миллионами бронзовых бликов отражается от протекающей между холмами реки Огайо. Из рассказов о похищении Эйхмана он помнит, что самым сложным было опознание. Главное взять того, кого надо. Пришлось ждать. Они подозревали, что Эйхман живет под вымышленным именем. Носил массивные, в темной оправе очки, выглядел невзрачно, жил отнюдь не в фешенебельном квартале, в доме кубической формы с плоской крышей, стоявшем посреди большого пустыря на окраине Буэнос-Айреса. Он нисколько не напоминал человека, занимавшего в прошлом высокий пост. С другой стороны к дому, с маленькими окнами, выходящими на все четыре стороны, невозможно подобраться незамеченным. Весь пустырь легко просматривался и простреливался. Они взяли напрокат машины, фургоны, меняли их, чтобы следить. Подозреваемый каждый вечер возвращался домой в одно и то же время. Днем они притворялись рабочими и однажды постучали в дверь дома, поговорили с молодым человеком, сыном. Этакая гордость семьи. Они сумели вытянуть из сынка фактическое признание в том, что имя действительно вымышленное, и очень обрадовались, хотя и смогли скрыть свое ликование. Теперь они решили, что пора действовать. Само похищение технически не представляло особого труда. В сумерках они схватили Эйхмана, когда он шел к дому от трамвайной остановки, затолкали его в машину и положили под заднее сиденье, поставив на него ноги. Это было не слишком изящно, на грани дилетантства, но Эйхман не оказал ни малейшего сопротивления. Странно спокойный Эйхман. Он проявил абсолютную покорность, когда они сделали ему какой-то укол, нарядили его пилотом Эль-Аль и, в состоянии полной прострации, вместе с другими членами экипажа провели в самолет мимо аргентинских таможенников.
Однако, подумав, бывший сотрудник «Таймс» понимает, что происходит из другой культуры. Его дело сообщить о факте, сляпать историю. Вот какая у него культура. Соблюсти правописание. Это висело на нем, как цепь с пушечным ядром. Это тяжкий груз — одно дело набраться решимости завершить историю, и совершенно другое напрячь для этого мышцы и действовать. Сделать, чтобы в мире действительно что-то произошло. Всю свою сознательную жизнь он созерцал. Цивилизация платит людям подобным ему за ничегонеделанье. Он жил на субсидию, как фермер, которому платят за то, что он ничего не сеет.
Понимая в глубине души, что то, что было самым трудным для израильтян, для него окажется самым легким, он с грустью заключает: вся необходимая детективная работа состоит в том, чтобы взять в отеле телефонную книгу и найти в ней вымышленную фамилию и адрес разыскиваемого. Время для этого пришло. Надо перейти на другую сторону баррикад, превозмочь инерцию души. Пережить нечто вроде перевоплощения. Волнение улетучивается, остается только дурное настроение, он бесцельно колесит по Цинциннати, избегая цели своего приезда, и чувствует себя самым последним, несчастным дураком. У него нет ни малейшего понятия, что делать дальше. Он машинально замечает стиль садов, подстриженные кусты — пирамидки, шары, клинья и даже параллелепипеды. Как странно, что такие большие ухоженные дома стоят в садах, пропахших пивом.
Пару раз он проезжает мимо дома, где живет бывший эсэсовец, дом такой же, как и соседние на том же холме, может быть, чуть поскромнее. Бывший сотрудник «Таймс» решает, что ничего не добьется, если будет и дальше ездить на машине, — во-первых, он ничего не увидит, а во-вторых, это опасно, потому что здесь никто не паркует машины на улице — у каждого дома подъездная дорожка и гараж. Он продолжает свой путь, проезжает по холмам в нижнюю часть города и в квартале на берегу реки, застроенном коттеджами и обитыми деревянными планками домами, он видит уличный рынок и, сам не зная зачем, останавливает машину и смотрит. Среди выкрашенных облупившейся краской кухонных табуреток, старых книг, диванов с торчащими наружу пружинами и прочего хлама он видит трехскоростной велосипед с колесами по 28 дюймов с одной рабочей третьей скоростью и спущенным задним колесом. Он покупает велосипед за двадцать долларов. Едет в гараж, накачивает шину и любуется своим новым инструментом для наблюдения. Он начинает чувствовать себя в Цинциннати как дома. Возвращается на холмы, паркует машину у торгового центра, вытаскивает велосипед из багажника, снимает пиджак и галстук, закатывает рукава и штанины — готово. Он садится на велосипед и едет. Он — седеющий, средних лет человек, страдающий избыточным весом, старается от него избавиться, катаясь на велосипеде. Он ездит по холмам вверх и вниз и приветливо машет детям во дворах. Он решает, что будет делать это в течение нескольких дней в одно и то же время, все перестанут его замечать и обращать на него внимание. Начинает подумывать о приобретении пистолета, такого, чтобы поместился в кармане. Это, однако, сложно. Лучше купить пистолет за рекой, в Кентукки. Хотя все равно, есть законы, оружие придется регистрировать. Может быть, нож? Купить нож в магазине охотничьих принадлежностей. Или купить гарпун для подводной охоты, такой, какой ныряльщики используют для охоты на рыб. Носить его в кейсе. Потом он подойдет к нужной двери. Наш герой склонен к образному мышлению. От воображаемых картин он получает удовольствие, у него улучшается настроение, он несется с горы к нужному кварталу… но в этот момент он теряет равновесие, велосипед начинает вихляться из стороны в сторону, и нашему герою приходится, чтобы не упасть, выехать на тротуар, и на довольно приличной скорости. В это время из одного дома вышел плотного телосложения старик с тростью и не спеша пошел по тротуару, ничего не видя и не слыша. Позже бывший сотрудник «Таймс» не мог вспомнить, крикнул ли он: «Берегись!» — или просто закричал нечто нечленораздельное, не в силах понять, как может человек, пусть даже старый, до такой степени ничего не видеть и не слышать… но катастрофическое столкновение он помнил очень хорошо, шляпа старика отлетела в сторону, седые волосы взметнулись вверх, когда все тело начало падать вниз, в падении старик ухитрился обернуться, очки в массивной черной оправе упали на подбородок, выпученные от ужаса белесые глаза, впрочем, лицо имело вполне здоровый вид для такого древнего старца, оно было толстым, цветущим и здоровым… но в этот миг голова старика с размаху стукнулась о выступ каменной стены его же собственной лужайки, раздался гротескный чавкающе-трескучий удар, тело комично обмякло — все же тело человека всегда ищет способ самовыражения, а вслед за этим сам бывший сотрудник «Таймс» упал на распростертое тело, ощутив запах лука и слыша какое-то шипение в горле упавшего старика, скользя руками по полам кашемирового пиджака и ощутив во рту кашне своей жертвы… Бывший газетчик почувствовал, что к его горлу подступила рвота, рвота от потрясения и одновременно от отвращения. Оттолкнувшись от старика руками, прижав его плечи к тротуару, газетчик поднялся на ноги, ощущая омерзение смерти до того, как понял, что это смерть; велосипед был перевернут, переднее колесо вращалось в воздухе, стойки руля разошлись, ладони самого бывшего репортера содраны в кровь. Господи, старый дурак! Только теперь он понял, по странной неподвижности вывернутых ступней, по отсутствию реакции — ни крика боли, ни лихорадочного хохота, по отсутствию всякой подвижности и четким очертаниям кучи тряпья перед ним, он понял, что старик мертв, внезапно, недвусмысленно, необратимо мертв, словно в нем и до этого было слишком мало жизни и поэтому все произошло мгновенно, без предсмертного хрипа, без крови, без немого укора в глазах, просто человек, открыв рот, моментально превратился в труп… Разозленный на этого нелепого идиота — ты что, не видел меня? не слышал, как я кричал? — он кричал на него теперь, кричал яростно, ощущая смертельное оскорбление; трясясь от обиды, он кое-как исправляет велосипед, рывком выпрямляет стойки руля… на улице никого нет, и, будто желая наказать старого идиота за то, что тот смешал все планы перевоплощения и начала новой жизни, бывший репортер вскакивает на велосипед и, вихляясь из стороны в сторону, скатывается с холма, при этом заднее колесо при каждом обороте со скрежетом трется о раму.