Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аввакум первым делом принял под своё начало церковь Вознесения со всем её небольшим штатом. Для знакомства с людьми отслужил молебен, приглядывался кто на что гож. Поп Парфён приглянулся степенностью, дьяк Антоний усердием к древней вере. Да и псаломщик, и дьячок, и ключарь с певчими – все добром показались.
Разбирая сундуки и коробья, наткнулась Марковна в одном из них на дорогое облачение священническое: кроме ряс, епитрахилей, подрясников и другой нужной для богослужения одежды и утвари, обрела составной посох из дорогого дерева со вставками перламутровыми, с окольцовками серебряными, а навершие – яблоко гладкое вызолоченное. И грамотку ко всему добру царевнами Ириной да Татьяной Михайловными приложенную прочла, дескать, Господу служить в любой сторонушке способно, а тебе желаем быть епископом, молись о нас, а мы всей семьёй царской за тебя молимся и благословения твово во всяк день ждём.
Этот свёрток, вспомнила Марковна, передали брат с сестрой Ртищевы, да и ещё что-то сунули. Стала шарить меж платьев, душегрей, рубах и выудила со дна сундучного утрясённый долгой дорогой кошелёк ладненький, атласный, туго набитый деньгами. Подержала на ладони – тяжелый, руку гнёт книзу. Развязала шнурок, а там тож грамотка-столбец, исписанный мелкими буковками: слёзно просят Ртищевы принять вспомощение и простить, если что не так было. И кланяются земно и ждут за себя пред Господом молитв Аввакумовых.
Стояла Марковна на коленях перед образами, молилась истово о здравии телесном и душевном добрых человеков, так отепливших изгнанников сердечной заботушкой в стране дальней, стылой. И ребятишки, валясь с улицы в облаке пара, разрумяненные морозцем, гомотные, тут вмиг притихли, попадали вкруг мамки на пол и начали бить поклоны, позыркивая веселыми глазёнками на груды наваленного добра, на дивный посох, наособицу приставленный к столу.
Так и застал их вернувшийся с утренней службы Аввакум, помог упрятать добро в сундуки, повертел в руках посох, улыбнулся, глядя на Марковну. И она улыбалась милой затее царевен.
В день недельный после обедни пришел Аввакум в хоромину архиепископа. Чернобородый, лет под пятьдесят, статный, Симеон встретил его по-домашнему – простоволос, в подряснике, пышная грива до плеч, на ногах легкие оленьи чулки. Обнял, помог разболочься, под руку увёл к себе в кабинет, усадил за стол, сам сел напротив.
– Осваиваешься помаленьку? – спросил. – Как тут у нас после Москвы? Тихо?
– Позволь, владыка, наперёд узнать кое о чём? – попросил Аввакум, глядя под ноги на лужицу подтаявшего с сапог снега. «Ведь обстукал их, обмёл голиком на крыльце, а всё ж натащил мокроты под каблуками», – подумал с досадой и подобрал ноги под лавку. Симеон заметил его смущение.
– Пустое дело, подотрут, – успокоил протопопа. – У нас сапоги в эту пору не носят. Вот ичиги сохатинные под чулок олений, это да: пришел с мороза, сбросил, а в этих чулках, – приподнял ногу, – легко и тепло, шоркай себе по дому. Тунгусы местные их шьют. Нынче же тебе пришлю.
– Порадуй, владыка, а то ноги за тыщу вёрст ой как набил да ознобил.
– Сподобим… Сказывай, с чем пришел?
– Сошелся я тут носом к носу со знакомцем… Струной. Был у меня под началом в Юрьевце-Повольском. Дьяконил. Всяко-то шалил, занудь-человече. Он-то по какой нуже сюда залетел? В место, воистину, тихое, – спросил, недоумевая, а за ответом даже подвинулся к Симеону.
– По особой! – Архиепископ прихлопнул ладонью по столешнице. – С патриаршим указом прибыл в Тобольскую епархию быть дьяком архиепископова двора. Мнится – подслухом. Уж больно настырен и блудоглаз. На свои посланьица в Москву личную печать прикладывает. Что пишет туда мне не вестно, да и что писать? Мирно у нас, токмо с тунгусишками да вогулами воюем маненько, приобщая их к вере Христовой.
– Выходит, при власти Струна Ивашка?
– Тёмной человек. С Большим воеводой Хилковым дерзит, – Симеон оправил рукав подрясника, подвернул, будто готовился к драке кулачной. – Да не один явился. С ним прибыл приказной патриаршего двора Чертков Григорий. Их не прознаешь, какая они сила, то ли священническая, то ли светская, все щели вынюхивают, норки раздувают. Живут наособицу. Им и воеводы наши не указ. Чуть что – трясут повелительными грамотами великих государей. Особо этот Ивашка Струна вертун, скользкой человек. Чертков, тот незаметнее.
Помрачнел, задумался Аввакум, свалил и сжал меж колен затяжелевшие руки. Припомнил Струну в ватаге разбойной, как он с дружком Силой греховодили, в церквях мятежом мели да без устали скребли перьями на память патриарху мысленные блудни.
– Разумею, нет на них управы?
– Не вижу, – развёл руками Симеон. – Один вор да другой вор – вот уж и собор… Их не замай, патриаршьи доверенные людишки.
– Ну и ловок Струна! – повертел головой Аввакум. – В столь малое время и в Москву успел проскочить, и Никону красно показаться. А он таких привечает. Доброе священство с мест посрывал, расстриг, да по монастырям и тюрьмам рассовал. Теперь своё воинство антихристово собрал, из этаких-то новобестий, чтоб шныряли где ни есть, да чужой кровушкой кормились. Ты вот что скажи мне, владыка, случаем «Память» Никонову о троеперстии тебе этот шиш сатанинин не привёз?
– Привёз, – приподнял и обронил руку Симеон, тёмно глядя из-под нависших бровей на протопопа. – У меня полёживат. Обездвижно. Не верю я новоизмышлению бумажному. Вот поеду весной в Москву на собор, там пусть в глаза скажут, чем нам отныне жить. А пока бысть у нас во всём по-старому. Москва, она далече.
– Дак шпыни эти… Неужто не клепают на тебя патриарху?
– Воеводы со мной дружны, а ямская да ясачная гоньба через них идёт. Не пропускают.
– Добро так-то, а как откроется?
– Вот ты не убоялся за правду на муки пойти. Не один ты такой.
– Не один! – оживился Аввакум, будто стряхнул с плеч гнущую долу тяжесть, чая оттеплевшим сердцем подпору в Симеоне.
Долго тянулась буранная зима. В иные клящие дни птицы на лету окочуривались, падали на землю ледяными комочками. Носа из дому и то высунуть боязно, стынь звонкая и безветрие, мороз с треском и гулом раскалывал дерева, дымы над трубами стояли белые, не шелохаясь, словно воткнутые в них высокие свечи. Редко и по великой нужде выползали на волю угрюмые тобольцы, одни ребятишки,