Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Назревал настоящий скандал. Каткову, столпу реакции, защитнику самодержавия – и вдруг выговор и первое предостережение от самодержца! Завертелись все винты, задвигались рычаги, полетели приказы. – «Высочайшее повеление должно быть исполнено немедленно», – государя уговаривали, наконец убедили, и он послал Плеве20 записку: «По разным соображениям я передумал дать Каткову предостережение… Только из уважения к личности Каткова я не хочу карать его гласно»21. Положение было спасено, гроза над головой Каткова пронеслась.
Печать смущала. Ее то пугались, то отчаянно преследовали, то действовали репрессиями, то задумывали план подкупа. Все было смутно. Только в этой полутьме мог пробить себе путь такой проходимец, как кн. Мещерский22. «Единственный публицист за смертью Каткова есть, конечно, кн. Мещерский», – иронизировал Владимир Соловьев в письме к Стасюлевичу. «Он хотя и безграмотен, но зато в качестве содомита высоко держит знамя религии и морали»23.
Все знали, что у Мещерского противоестественные половые пристрастия, шумел его скандал с каким-то гвардейским барабанщиком, все считали его совершенно неприличным человеком, а он получал ежегодно по 80 000 рублей субсидии, – впоследствии, впрочем, уменьшенной до 18 000, – а в день 50-летия своей литературной деятельности был удостоен пожалованием царского портрета с надписью: «Неутомимому борцу за сохранение исторических устоев для развития русского государства».
Одно время даже был проект создать рептильный фонд, подкупить редакции петербургских газет, и на это было ассигновано 20 000 рублей в год. Пришлось объяснять министру Толстому24 всю несуразность и глупость такого проекта.
Боролись с русской печатью, но очень беспокоили эстонские и латышские газеты. Тревожила и европейская пресса. Вследствие незнания языка в главном управлении никто не мог следить за европейскими изданиями. Радовались, что газеты выходят только на древнееврейском языке, доступном меньшинству. Старым, неистребимым бельмом на правительственном глазу была постоянная и упорная оппозиция: кто был с правительством, того не читали, на подкуп шли или бездарные, или не имевшие никакого авторитета, но и преданные не всегда поддакивали, часто противоречили, навлекали на себя кары; как было трудно угождать, – лучший пример, катковская история.
С. Курбатов
Сила тургеневской земли
Из своего Орловского поместья, из своего Спасского-Луто-винова, со своего знаменитого дивана-самосона поднялся молодой, из татарского рода помещик, Иван Сергеевич Тургенев, молодой красивый человек огромного роста, барственной и скромной повадки, и двинулся туда, на Запад, старой дорогой, которой брели с Востока на Запад его степные предки, – туда, где дымами вставал, завивался Париж, где не было вековой тишины русских раздолий Бежина Луга, где не было радостной веселости свежих березовых сеч, на которых живут и взлетают тетеревиные выводки, – не было деревень с черными избами, покосившимися набок, не было простора и свежести оврагов в жгучий полдень… Там, в Париже, ломались копья вокруг социальных вопросов, уже близок был 1871 год, там вокруг традиционных обедов собирались за искрящимся вином такие искрящиеся умы, как Флобер1, бр. Гонкуры2, Теофиль Готье3, И. Тэн4, позднее Мопассан5.
Там было то, что мы называем европейской культурой, там было европейское гордое осознание своего европейского прошлого и приготовление к своему будущему. И что же мог принести туда наш русский помещик, охотник, литератор Иван Тургенев, когда он развалился там на диване в уголке французского кабачка, когда рассказывал на «слегка неверном французском языке», как пишет про него Мопассан, свои истории о русской жути, о том, как однажды во время купания в тихой, деревенской речке его напугала подплывшая к нему безобразная сумасшедшая старуха-нищенка, словно олицетворение зла природы.
«Странный вопрос», – скажет мой читатель и будет, конечно, прав. Все, что привез в дилижансе туда, в Париж, Тургенев, – это прежде всего было русской природой, русским привольем, было исполнено тем, чем дышит русская земля… И если мы обратимся к ранним произведениям Тургенева, хотя бы к «Запискам Охотника», которые всегда рассматриваются как исполнение «Аннибаловой клятвы»6 его молодости, то мы увидим, что они прежде всего есть гимн русской природе…
Лес, степь, луга, реки и овраги, ах, эти тургеневские овраги! – туда так отрадно сбежать в летний полуденный зной, где свежесть, где запах ландыша, такой острый и водянистый, где ропот и бульканье затерянного ключа… Тургенев полон русской природы, он дышит ею так, как не дышал ею ни один из русских писателей до него. Люди и их мелкие страсти не очень интересуют Тургенева: он слышит огромное, мерное русское дыхание самой матери Природы. И мы не будет повторять здесь тургеневских знаменитых описаний русской природы, чтобы доказать, что из культурных народов русские всего ближе к ней…
Не русская история одолела Тургенева; не русский народ. Его пленила, околдовала Русская Природа. Он жив в ней, он движется и существует. Он ищет в ней ее душу, и эту душу русской природы – он находит в русской женщине. Вот почему Тургенев, кроме того, что он певец русской природы – он певец и русской женщины. Природа вечна, она не знает истории, она не знает прошлого, не знает настоящего, будущего. Она всегда одинакова. И Тургенев легко был «ловцом момента», легко усматривал те новые веяния, которые веяли вокруг него… Он ведь не предан был старому, как не предан старому, сложившемуся быту русский человек; будь дворянин Тургенев предан старому, историческому прошлому, то под его пером засверкали бы картины, подобные пышному Вальтер-Скотту. Но он легко смотрит, равнодушный и смелый, вместе с природой на то, что совершается… Вот почему у него так проста смерть, так просты страдания Лукерьи в «Записках Охотника» и так сильна любовь.
И в женщине, – в огромной и простой женской стихии – природа находит свое изначальное воплощение… В женщине – природа сильнее, концентрированнее, напряженнее. Когда Рудин ходил на свидание к березке, – он обнимал ее, как женщину… Даже солнечный свет, первая красота природы, – меркнет перед женщиной… Женщина открывает тайну самой Жизни, значит, открывает тайну самой Природы.
«Стой! Какой я теперь вижу тебя, – останься такой навсегда в моей памяти. – С губ сорвался последний вдохновенный звук – глаза не блестят и не сверкают, они меркнут, отягощенные счастьем, блаженным сознанием той красоты, которую тебе удалось выразить, той красоты, которой вслед ты словно простираешь твои изнеможенные руки! Какой свет, тоньше и чище солнечного света, разлился по твоим членам, по малейшим складкам твоей одежды. Какой бог своим ласковым дуновением откинул назад твои рассыпанные кудри! Его лобзание горит на твоем, как мрамор, побледневшем челе! Вот она, открытая тайна, тайна поэзии, жизни,