Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Интересно, занимаются ли они боксом? — спросил Годовалов.
— Мы бы им дали! — сказал Дима. Он понял, что имел в виду Годовалов, недавно одержавший на ринге две победы.
— Наш пончик нокаутировал бы, — сказал Высотин и потянулся к тугой щеке Попенченко.
— А почему, фильм хороший, — сказал Уткин.
— Ничего там такого нет, — возразил Дима.
Конечно, хорошо, что их считали такими воспитанными и дисциплинированными. Но в фильме не было ни одного суворовца, с которым хотелось бы проводить время. И дисциплина, и порядок там тоже не удивляли. Только в одном имели преимущество суворовцы фильма: там во главе училища стоял генерал.
…Никогда еще, казалось Диме, они не жили так слаженно. И ничуть не хуже, чем их сверстники из фильмов. Скорее всего, даже лучше. Однажды они вдруг заговорили о родине. В самом деле, что это такое? Диме невольно вспомнилось, что рассказывали об этом офицеры, Царьков и преподаватели, что сам он знал из книг, газет и кинофильмов. Конечно, он не мог вспомнить всего.
Уткин вспомнил о своем селе, где для всей страны выращивали пшеницу и кукурузу, а взамен получали трактора и комбайны. Брежнев рассказал об отце, добывавшем уголь, то есть топливо для паровозов, свет и тепло для городов. С каждым рассказом здание родины, в котором они жили, выглядело интереснее и красивее. О дальневосточном городе, где люди жили не хуже, чем в Москве, рассказал Гривнев. Погибшего за родину отца вспомнил Попенченко. Кто-то напомнил всем о бесплатном обучении и бесплатных больницах. Другие тоже добавили каждый свое. Получилась родина, не гордиться которой оказывалось просто невозможно.
И они гордились ею, потому что еще она была первой страной, в которой делалось все, чтобы весь народ, а не отдельные люди жили лучше. Страна строилась, продвигалась к счастливому будущему. Они подтверждали это многочисленными примерами. Лучшим же примером являлось само существование суворовских училищ.
— Лет до ста расти нам без старости. Год от года расти нашей бодрости. Славьте молот и стих — землю молодости! — пел чужими словами Царьков.
Они соглашались с ним и не любили его. Им не требовались посредники. Они и без Царькова знали, что любить и чем возмущаться, чтобы родина считала их своими.
«Мы тоже народ», — думал Дима или кто-то другой в нем, потому что не могло не быть народом так много людей, сколько было суворовцев, которые жили одной со всей страной жизнью и каждым своим днем, особенно же своим будущим были связаны с нею.
«Мы тоже народ», — думал он или кто-то другой в нем, потому что (это тоже каждый день ощущали они) за них думало и все решало государство, потому что все, что бы они ни делали, особенно если делали хорошо — получали четверки или пятерки, успешно выступали на ринге, участвовали в художественной самодеятельности, — каким-то образом приближало их к цели, какой бы неопределенной она ни казалась.
Диме нравилось, когда все училище приходило в движение и все шесть рот с офицерами в почти ночной темноте выходили на гарнизонную репетицию. Всякий раз при этом он как бы переставал быть именно Покориным. Переставали, казалось ему, что-то свое значить и взводы. Даже роты едва сохраняли самостоятельность. Это чувство росло и усиливалось в нем, когда они, объединенные своей множественностью, одной на всех парадной формой и протянувшейся почти на два квартала колонной, шли по пустынным улицам к главной площади республики. Представлялось: они одни в городе не спали и у ж е д е й с т в о в а л и. Но нет, они были не одни. Такая же длинная направляющаяся к площади воинская колонна преградила им путь, такой же длинной направляющейся к площади колонне преградили дорогу и они. Чем ближе к площади подходило училище, тем больше колонн встречали они. Становилось тесно. Вокруг площади уже стояли войска. Подходили новые части, их оркестры перед площадью начинали играть марши. Заиграл и оркестр училища, но перестал, училище заняло свое место. Теперь они и вовсе не были какими-то отдельными суворовцами, взводами и ротами. Они даже училищем являлись не вполне, а становились вместе солдатами и офицерами, всеми войсками. Что-то лично значить оказывалось неуместно.
Только возвращаясь с площади по прозрачным и еще безлюдным улицам, они снова начинали ощущать себя сначала только училищем, потом ротой, затем почувствовали и самих себя, свои онемевшие шеи, плечи и спины, свои отекшие кисти рук, свои будто обрезавшиеся глаза.
Глава четвертая
Сидели в клубе. Все шесть рот. Все в черных гимнастерках, брюках с лампасами, ремнях и ботинках. Предпочитали сидеть с теми, к кому испытывали приязнь. Иногда несколько человек держали место для одного, например для Хватова, каждый по месту. Вдруг головы сидевших на нескольких рядах повернулись в одну сторону. Это принес почту Витус.
— Тебе письмо, — обрадовался за Диму Гривнев, всегда радовавшийся письмам из дома.
Обычно письма приносили в класс. Читали сразу, кто тут же, подходи и читай любой, кто отойдя в сторону, а кто совсем уединившись. Уединялся Тихвин. Следил, чтобы никто не подходил к нему, и с сумрачным видом читал Ястребков. Потом он засовывал письмо в карман и уже доброжелательно поглядывал на товарищей. Лишь Хватов, вскрыв конверт, бесстрастно пробегал холодными прозрачными глазами исписанный тетрадный листок, убирал его в ящик и продолжал свои занятия. Отвечали на письма тоже по-разному. Как быстро прочитывал, так иногда сразу же в считанные минуты заполнял листок Хватов. Заклеив конверт, прихлопнув его короткопалой рукой, он говорил:
— Все. Теперь тригонометрия.
Все училищные новости сообщал домой Гривнев. Еще подробнее все описывал Высотин. Одну или даже две самоподготовки тратил на ответ Тихвин. Еще дольше отписывался Млотковский.
Письмо было от отца. Это озадачило Диму. Письма от имени всех всегда писала мама. Почему отец вдруг решил написать ему? Что-нибудь случилось? С мамой? Но еще вчера он получил от нее письмо. С сестрами и братом? Но тогда об этом написала бы мама.
После фильма, когда возвращались в казарму по освещенным коридорам, он достал было письмо, но тут же, увидев рядом Зудова, вернул в карман. Письмо лучше было прочитать в классе. То, что писал отец, оказалось неожиданным. Ничего подобного отец никогда не говорил ему. Нет, не мог такое письмо отец написать ему. Письмо могло быть кому угодно: командиру взвода, командиру роты, даже самому начальнику училища, — но только не ему.
Совсем другое говорил ему отец последним летом. Они шли в деревню к бабушке. Все