Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Видите ли, – сказал он смущенным тоном, – …я право, не знаю… Устав нашей гостиницы не допускает… у нас останавливаются духовные лица, которые…
Жак улыбнулся:
– А, прекрасно, я понимаю. Вас пугают эти два прибора… Успокойтесь, дорогой мой господин Пилуа, – это не женщина.
Но, направляясь к Монпарнасу, он думал в глубине души: «А ведь, в сущности, оно так и есть; это – женщина, и женщина без воли, без характера, безрассудный ребенок, которого не следует предоставлять самому себе».
Объясните мне, почему Мама Жак был так уверен найти меня в Монпарнасе? Ведь с того дня, как я написал ему то ужасное письмо, которое никогда не было отправлено, я давно уже мог бы оставить этот театр, мог и вовсе не поступить туда… Но нет! Им, по-видимому, руководил инстинкт матери. Он был твердо убежден, что найдет меня именно там и в тот же вечер увезет меня оттуда. При этом он рассуждал совершенно правильно: «Я могу увезти его только в том случае, если он будет один, если эта женщина ни о чем не догадается». И это удержало его от непосредственного обращения в театр за всеми нужными ему сведениями. Кулисы очень болтливы; одно слово могло вызвать тревогу… Он предпочел удовлетвориться афишами и получить справку от них.
В парижских предместьях театральные афиши прибивают обычно к дверям местных винных лавок, где они красуются за решеткой, как объявления о свадьбах в эльзасских деревнях. Читая эти афиши, Жак громко вскрикнул от радости.
В этот вечер в Монпарнасском театре давали «Марию-Жанну», пятиактную драму, при участии госпожи Ирмы Борель, Дезире Левро, Гинь и других, а до нее – водевиль «Любовь и слава» в одном действии с участием гг. Даниэля, Антонена и мадемуазель Леонтины.
«Прекрасно! – подумал Жак. – Они играют в разных пьесах, а потому я не сомневаюсь в успехе моего плана».
И он вошел в одно из кафе вблизи Люксембургского сада, чтобы подождать там, пока можно будет привести этот план в исполнение. Вечером он отправился в театр. Спектакль уже начался. Он почти целый час прохаживался по галерее перед подъездом театра вместе с городскими стражниками.
Время от времени до него доносились аплодисменты публики, напоминавшие шум отдаленного града, и сердце сжималось у него при мысли, что, может быть, это аплодируют кривляньям его «мальчика»… Около девяти часов шумная волна зрителей хлынула на улицу. Водевиль только что кончился, и в толпе слышался еще веселый смех. Одни что-то насвистывали, другие перекликались… разноголосый рев парижского зверинца. Что вы хотите?! Это ведь не разъезд после спектакля итальянской оперы!
Жак подождал еще немного, затерянный в этой шумной толпе, а потом, к концу антракта, когда все возвращались в театральный зал, проскользнул в черный, грязный коридор, служивший проходом для актеров, и спросил Ирму Борель.
– Ее нельзя сейчас видеть, – ответили ему, – она уже на сцене.
Тогда Жак – он был хитер, как дикарь, – произнес самым спокойным голосом:
– Если мне нельзя видеть госпожу Ирму Борель, то будьте добры вызвать господина Даниэля, – он передаст ей что нужно.
Минуту спустя Мама Жак уже увозит свое вновь обретенное детище на противоположный конец Парижа.
Глава XIV
Сон
– Посмотри, Даниэль, – сказал мне Мама Жак, когда мы вошли с ним в комнату гостиницы Пилуа, – совсем как в ночь твоего приезда в Париж!
И действительно, как и в ту ночь, на столике, покрытом белоснежной скатертью, нас ждал такой же вкусный ужин; пирог был такой же аппетитный, вино имело такой же почтенный вид, яркое пламя свечей так же весело сверкало, словно смеялось на дне стаканов… И все-таки, все-таки это было далеко уж не то! Иные счастливые минуты не повторяются!.. Ужин был тот же, но недоставало главных участников – горячей радости, вызванной тогда моим приездом в Париж, проектов работ, мечтаний о славе и того святого взаимного доверия дружбы, которое заставляет нас весело смеяться и возбуждает наш аппетит. Увы, ни один из этих прежних «гостей» не пожелал явиться в гостиницу Пилуа! Они все остались на сен-жерменской колокольне. Даже откровенность, которая дала обещание присутствовать на нашем празднике, в последнюю минуту отказалась явиться…
Нет, нет! Все это было совсем уж не то. Я это понял и понял так хорошо, что слова Жака, вместо того чтобы меня развеселить, вызвали у меня целый поток слез. Я думаю, что в глубине души Жаку тоже очень хотелось заплакать, но он сумел сдержать себя.
– Ну, слушай, Даниэль, довольно слез! – с напускной веселостью сказал он мне. – Ты уже больше часа только и знаешь, что плачешь. (В фиакре я все время рыдал на его плече.) Вот уже действительно оригинальная встреча! Ты положительно напоминаешь мне самое печальное в моей жизни, период горшочков с клеем и возгласов: «Жак, ты осел!» Ну, осушите поскорей ваши слезы, юный раскаявшийся грешник, и полюбуйтесь на себя в зеркало. Это заставит вас рассмеяться!
Я взглянул на себя в зеркало, но я не рассмеялся. Мне сделалось стыдно… Я был в своем желтом парике, прилипшем ко лбу, щеки были измазаны белилами и румянами… потное лицо все в слезах… Это было омерзительно! С жестом отвращения я сорвал с головы парик и хотел было выбросить его, но раздумал и повесил на гвоздь.
Жак смотрел на меня с удивлением.
– Для чего ты его сюда повесил, Даниэль? Этот трофей воинствующего апаша очень безобразен. Мы точно скальпировали какого-то полишинеля.
Я ответил очень серьезно:
– Нет, Жак! Это не трофей! Это мое раскаяние, видимое и осязаемое, которое я хочу видеть всегда перед собой.
Тень горькой улыбки скользнула по губам Жака, но он тотчас же принял свой прежний веселый вид.
– Ну, оставим все это… Теперь, когда ты умылся и я опять вижу твою милую мордашку, давай скорее ужинать, мой кудрявый мальчик, – я умираю с голоду.
Это была неправда. Он совсем не был голоден, так же, как и я, разумеется. Напрасно я старался делать вид, что ужин мне очень нравился, – все, что я ел, становилось у меня поперек горла, и, несмотря на все усилия казаться спокойным, я обливал пирог молчаливыми слезами.