Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Окончательно пробудившись, он прошлепал в ванную, где чутко всматриваясь в себя узкими глазами, словно выслеживая добычу, и шевеля остроугольными ушами, тщательно соскоблил ночную серую щетину. Вернувшись в комнату, по-прежнему голый, стал осторожно и как бы нехотя помахивать у окна руками и ногами, стряхивая паутину света. Китайская гимнастика – несложные упражнения, имевшие поэтичные названия: раздвигание облаков, катание на лодке, любование луной. После принял душ, обрызгался цитрусовым одеколоном и, присев у стола, выхватил из ящика тетрадь с черной клеенчатой обложкой, чтобы торопливо, почти панически вывести темно-синими чернилами ручки «Паркер»: «9 сентября. Записываю вчерашний день. Ничего не писал, читал Заболоцкого. Ходил гулять с Эстер полтора часа. Вечером приехала Тиночка. Пили розовое шампанское. Я лег спать около трех. Спал плохо, с перерывами до 10 утра. Солнце светит сквозь березовый листок, приклеенный к окну, еще зеленый, но слетевший в предчувствии неминуемого. Стекла чистые, в лесу – первая желтизна. Красивая смерть лета. Настроение среднее. Живу!»
Последнее время Валентин Петрович каждый день так заканчивал дневниковую запись: «Живу!»
Он облачился в шелковый свекольный халат и пошел вниз скрипящей, по краям заставленной книгами лестницей, каждая ступень которой издавала отдельную ноту. Снизу уже тянуло блаженством – свежемолотым кофе. Просто обставленная гостиная с большими окнами в полстены была роскошно залита солнцем. Немолодая женщина в желтом с розовыми оборками халате сидела за столом, положив ногу на ногу, белея детской коленкой, и намазывала тост клубничным джемом. Он подошел, поцеловал ее в уголок мягкого рта, ответил, что спал нормально, и сел рядом.
Он черпал и прихлебывал свою водянистую овсянку, рассеянно поглядывая на жену, с которой жил вместе больше сорока лет. Светло-рыжие волосы пучком, гладкое круглое лицо, быстрые молодые морщины на лбу, смешливые глаза цвета бутылочного стекла.
Она рассказывала, что утром ходила в магазин, где встретила соседа Вениамина Александровича, который не поздоровался. Валентин Петрович косо махнул рукой, словно отбиваясь от докучливой осы.
– Валя, у тебя ногти отросли, – беспокойно подметила она.
Поднеся к лицу и вытянув длинные пальцы, он ревниво оглядел их:
– Пару дней потерпит.
– Почта пришла, – она указала на небольшую стопку на этажерке возле окна.
Он бодро, словно за удачу, отхлебнул кофе с молоком, придвинулся вместе со стулом и быстро перебрал конверты, скользя глазами по адресам.
Того письма, которое ждал, все равно не было.
– А ты не знаешь, кто такая эта?.. – жена ловко вытащила из-под накрахмаленной салфетки карманный журнал в голубоватой обложке с черными буквами «Синтаксис», нервно пролистав, открыла на нужной странице и прочитала: – Майя Каганская… Я вчера заснуть не могла, подчеркивала. Послушай: «“Алмазный мой венец” написан чужой кровью… Каинова печать проступает на катаевском лбу…»
– Эста, хватит! – перебил раздраженно. – Мне это неинтересно.
– Что они все от тебя хотят? – спросила она плаксивым тоном.
Коротким тупорылым ножиком он внимательно распластывал сливочное масло по кусочку белого хлеба.
Рецензии копились, но он их не читал – просто из-за отсутствия желания.
В июне в «Новом мире» у него вышла повесть про ушедших – Олешу, Булгакова, Есенина, Маяковского, Мандельштама, Пастернака и общую юность – теперь его распинали на страницах газет и журналов и засыпали восхищенными и гневными письмами. Когда-то давно он дал себе обещание не реагировать на критику, быть свободным от чужих мнений. Решенное вошло в привычку, как привычно было по утрам делать гимнастику, бриться, душиться. Долетали слухи, что его проклинают, собираются подкараулить, избить, отхлестать по щекам, запретить к печати, но почему-то это совсем не трогало.
Даже внучка, привезшая вчера контрабандное эмигрантское издание с ругательной заметкой, поделилась:
– У нас на журфаке все шумят.
– Кто все? – клочковатая бровь вознеслась и изогнулась, воплощая иронию. – И чем недовольны? – уточнил, загадочно мерцая глазами.
– Говорят, – внучка смутилась и объяснила по-детски: – Говорят, что ты… много плохого… выдумал про великих. А себя самым великим считаешь.
Он молчаливо запустил ее слова под своды тайной пещеры сознания и заколыхался от беззвучного смеха.
– Послушай, – щурился, как бы взвешивая и покачивая ее на теплых волнах доверительного взгляда, – а если бы я спросил тебя про них, что бы ты мне рассказала?
– Про кого?
– Про твоих приятелей. Наверное, всякое. А я про своих написал только самую малость из того, что на самом деле было.
И вот теперь жена притащила за стол этот парижский журнал, в котором очередная дура в чем-то его зло обвиняла.
– Чего они все от тебя хотят? – она извлекла из розетки новую ложечку джема и плавно понесла к блюдцу с загорелым тостом.
Хлопнула калитка, кто-то жадно звонил в дверь, осыпая ее ударами. Донесся крик: «Выходи, подлец!»
Клубничная капля обагрила скатерть жирной запятой.
После полудня Валентин Петрович решил погулять. Жена готовила обед.
– Может, не идти одному? – спросила она как бы невзначай, склоняясь над плитой. – Вместе вечером…
Уловив в ее голосе опаску, он отозвался смешком:
– Я же не один…
В белой рубахе и изумрудных вельветовых штанах, напялив приплюснутую горчичную кепку и вооружившись палкой с лакированным набалдашником, он стремительно вышел из дома. Их крепкая, с мужицкой спиной помощница в голубом платке затирала оскверненное крыльцо большой тряпкой и выжимала ее в тазик. Хозяин поморщился от мокрого солнечного блеска и запаха хлорки, резко перебивавшего запах актерской мочи.
Прихватив собаку, вышел из калитки и на мгновение помедлил над вытянутыми и темными, похожими на готические башни, стеблями крапивы. Приблизил губы к почтовому ящику в полуоблезлой серой краске и хулигански подул: ответом была гулкая пустота, больше ни одного письма. Собака, задирая морду, вопросительно гавкнула.
Он тронулся, и она понеслась знакомым путем, безродная вестница осени, мимо заборов, дач, трав, деревьев, кустов, огородов, мимо сладостных оттенков разлуки. Она перемахивала канавы и, дурея от шорохов, бросалась в сухую листву и возбужденно каталась.
Прогулка была охотой. Ему хотелось отзываться на все увиденное пускай и не точной, но необычной, первозданной метафорой. Он торопился по нескончаемой галерее, где каждую картину обрамляла туманно-золотистая рама живительного солнца и жалостного увядания. Именно сейчас, среди сияния и тления, подтверждалась его догадка: все на все похоже, все сравнимо со всем…
«Не сравнивай: живущий несравним», – мелькнула строка давно сгинувшего приятеля. Он остановился возле разросшегося куста с глянцевитыми ягодами черноплодной рябины, похожими на маленькие боксерские перчатки. Сорвав ягоду, раздавил между языком и нёбом, выпуская вяжущий сок, и так держал, смиренно, как таблетку. Взгляд его, проплыв по узкому, чешуйчатому телу сосны, утоп в безоблачной, словно неживой, вышине. Медово-восковое дыхание земли мешалось с терпким дымом сжигаемых трав, и он, запавшими глазами целуясь взасос с синевой, вообразил, как хорошо легла бы на окрестность мелодия заупокойной литии – речитатив священника и блаженный женский напев. Оторвался от небес и с резким нажимом прочертил палкой прямую линию, обнажая влажную почву под ветошью листвы. Двинулся дальше. Собака, торкая носом, обнюхивала что-то на обочине, в чем его безошибочно острый глаз опознал еще издалека нарядный подарочный мухомор.