Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нам ясно, что сталось с богами. Они обратились в статуи, спрятанные в лесу и усеянные гнездами снегирей. Оттуда они вечно наблюдают за нами и слушают наши речи. Пусть человек, незаслуженно украшая себя прописной буквой вместо прежней строчной, объявляет об избавлении от «ветшающего гнета» и победе над страхом, боги, храня каменное безмолвие, продолжают следить за ним, безучастные к воздаяниям, мольбам и проклятьям. Боги могут явиться человеку и вновь удалиться в свои пределы. Однако они всегда есть и все видят.
Поэзия Рембо словно удар по голове: его комментаторы, приходя в возбуждение, как будто подхлестнутые невидимым кнутом, начинают говорить на повышенных тонах. Точного восприятия смысла можно ожидать лишь от таких читателей, как Серджо Сольми, чья сдержанность в равной степени распространяется на манеру говорить и на манеру делать выводы; он уже в первых стихах Рембо сумел разглядеть признаки «безумного детского бунта», который выражался в «физиологическом и метафизическом отрицании мира». Любовно пробуя на слух строчку за строчкой первых поэтических опытов Рембо, Сольми улавливал «неискренность как доминанту этих проб» и парадоксальное подтверждение тезиса Ривьера насчет изначальной «невинности» и «чистоты» Рембо. Извилистый лабиринт, лишенный выхода. Тот, кто готов читать и почитать Рембо, должен хорошенько в нем обжиться. Там беспрерывно звучит неслыханное в прежние времена пугающее эхо пережитого в детстве насилия, которое будет погребено первым. Рембо навсегда остался «семилетним поэтом», одним из тех, кому он посвятил ранние стихи. Отсюда искушенный, дерзкий и уверенный тон, в каком пятнадцатилетний Рембо обратился к Банвилю. Все-таки к тому моменту он уже восемь лет был поэтом. Поначалу мрачным ребенком, и никому — менее всех матери — не удавалось разгадать причину «скуки и отвращения во взгляде голубом»*. Он запирался в сумрачной прохладе «отхожего места». Чтобы предаться своим мыслям. Играл с нищими детьми своего квартала, которые говорили «странными тихими голосами». Но главное — «сочинял романы». О чем же? О «Бескрайней Пустыне, где в морях Свободы луч блистал, / Роман о прериях и джунглях он листал». Пейзаж как предчувствие. Он последовал бы ему без лишних раздумий. Обжигающая нить вела от наполненного видениями романа «семилетнего поэта» к «Одному лету в аду», «Озарениям», Африке. Соответствия были столь очевидны, что не нуждались в пояснениях. Тональность уже была задана:
Преобладать, в словах и делах, будут головокружения и побеги.
Подле «романа» — эрос. Он появляется в виде девочки, которую можно опознать по «безумью карих глаз» и «хлопчатому платью». Маленькая «дикарка лет восьми», «работницкая дочь» из дома по соседству. Она бросалась на маленького поэта, тряся кудряшками. Валила на землю. Поверженный мальчишка «кусал девчонку в зад / не знавший панталон». И начиналась драка. В конечном итоге «семилетний поэт» удалялся, «от лютых кулачков и пяток лиловея», унося с собой «нежной кожи вкус», который «в убогой комнате напоминал о ней». До этого момента литература существовала, не обращая внимания на подобные вещи. Ни один поэт, включая Бодлера, не смел ранее изображать подобные сцены. Спрашивается, как удалось им обойтись без этого, коль скоро едва ли кто-то избежал подобных, хранимых в тайне ощущений. И вот юный дикарь со склонов Арденн говорит об этом с той же уверенностью, с какой другие веками подражали античным песнопениям.
Что мы находим в первых стихах Рембо, сочиненных в период между пятнадцатью и семнадцатью годами? «Истребление смыслов», в котором ничто не способно выстоять, «кроме вибрации и мерцания чистых видимостей». Сольми заявляет об этом дерзко, зная, что эта дерзость лучше всего уживается с робостью. Подобные свирепые сюжеты возникают не тогда, когда поэт попадает в дикие места, а когда он в них родился. Это его Арденны.
Можно ли воссоздать пружину, скрытую под этой «головокружительной химерой», внутренний стержень поэтического творчества в целом? Сольми сопутствовала удача; он выделил различные этапы формирования этих химер. На первом, «освободившись от исторических оков, ставших орудиями принуждения и пытки, химеры вновь становятся безобидными и беззаботными, как в далеком Эдеме детства». Недаром дебютные сочинения Рембо наполнены такой иррациональной прелестью и эйфорией. Сбросив с себя коросту давящих смыслов, они «являются в виде все более ярких промельков и вспышек». Лишь один случай («Пьяный корабль») показывает, как химеры «складываются в цельное видение». Что за этим следует? Попытка «отпустить их на волю, уложить в русло объективности»? Вот мы и дошли до «Озарений». Несколькими штрихами Сольми восстановил последовательность толчков на сейсмической карте, которую представлял собой Рембо до Африки.
Юноша с выразительной внешностью и несомненным даром к сложению латинского стиха обречен жить под опекой желчной и скупой матери; довольно ли этого, чтобы подпитывать, за неимением иных причин, злость молодого Рембо? Некоторые доводы Ривьера звучат убедительно: «Рембо отвергает все целиком: он восстает против человеческого, а точнее, против физического и астрономического устройства Вселенной». В вызывающих улыбку претензиях юнца из Шарлевиль-Мезьера слышится яростный скрежет. И тот же скрежет переметнется в первые стихотворения. Их сюжеты мелки, узки. Ярость, заложенная в них, кажется чрезмерной, переливается через край. Рембо издевается над стариками, посещающими местную библиотеку. Они уродливы, их главная вина в том, что им «нравится лощить скамейки задом»[159]. Бедняки в церкви внушают ему физический ужас. Он морщится от того, как женщины, «отрыгивая суп, сидят в лохмотьях грязных, сосок младенцу в рот засунув, словно кляп». На всем, что относится к миру церкви, лежит слой грязи. Яростный накал чуть смягчается лишь при виде ребенка, замершего перед окном, пока две сестры «бестрепетно в его колтун упрямый вонзают дивные и страшные персты»[160].
«Пьяный корабль» — это первое плавание литературы, оставившей свой причал. Описание замысла и его непосредственное осуществление. «В неведомого глубь — чтоб новое обресть!»[161]: желание, на котором Бодлер запечатлел свой «цветок зла», превратилось в запись в бортовом журнале. Этот корабль не нуждается в экипаже; чтобы править им, довольно холода безумия и одиночества, выплескивающего в мир свои монологи.
Вот первые итоги: подобно сметенным с палубы отбросам, за борт летит вся экзотика и все историзмы, присущие не только Флоберу, но и Шатобриану. История сводится к неприятному происшествию, которым можно пренебречь. Ее развитие — не более чем переход из одной геологической эры в другую. Четвертичный период, за ним третичный, еще дальше — каменноугольный — вот и вся панорама. Какие моря он бороздит? Во-первых, воды земные; они подобны водам Амазонки. Во-вторых — небесные, струящиеся в пространстве между звездных островов. Все они в конечном счете впадают в «черную лужу[162]», над которой «стоит ребенок грустный», сопровождая взглядом только что спущенную на воду маленькую лодочку. Это «семилетний поэт», вернувшийся из скитаний.