Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Секунду он молчал, глядя на Аркадия сверху вниз — не давяще, а так, как смотрят, проверяя, прежде чем сказать. В зале сделалось ещё тише, чем было. Черток говорил всегда негромко, но в комнате его слышал каждый, и сейчас каждый, не оборачиваясь, слушал — и Семихатов у своего стола, и дежурные, и инженер в углу.
— Вы были правы.
И замолчал. Не «нам следовало», не покаяния, не объяснений, почему зимой не дали и кто на этом настоял, — ничего из того, чем взрослый человек обыкновенно смягчает такие слова себе и другому. Три слова и пауза за ними. Аркадий понимал, что это и есть вся плата, какая будет: что больше ни сегодня, ни после ему этого не повторят и в бумагу не занесут, и что сказано это здесь, при всех, нарочно при всех, а не отведя в сторону для приватного отпущения. Внутри коротко отозвалось, что радоваться тут нечему, что эти слова — не из тех, за которые говорят спасибо. Вслух он не ответил. Любое слово прозвучало бы сейчас либо обидой, либо торжеством, а ни того, ни другого в нём не было.
Черток ответа и не предполагал.
— Теперь у нас две недели. До пятнадцатого мая. — Тон у него переменился на рабочий, и он повернулся вполоборота, словно обращался уже не к одному Аркадию, а ко всей группе, которой в зале не было. — Делайте.
Две недели отозвались в нём глухо. Зимой эти же две недели давали под другое — под то, чтобы доказать, что раскачка есть; тогда срок стоял стеной, в которую он бился, не имея чем доказать. Теперь машины не стало, доказывать было нечего, и те же две недели разворачивались в обратную сторону: не доказать, а исправить. Перемену знака он отметил про себя одной короткой мыслью и задерживаться на ней не стал — времени на это не было, времени теперь не было совсем.
— Работать будет вся группа. — Черток говорил коротко, по делу, и каждое слово ложилось отдельно, без нажима. — Гасить продольную. Демпфирование, перебалансировка по тракту. Семихатов своих поднимает сегодня же, обзвон с вечера. Вы — со всеми вашими февральскими выкладками, что у вас осталось, завтра с утра на стол. Все, кто в группе, — завтра в зале с восьми.
— Понял, сделаю. — Аркадий накрыл ладонью закрытую тетрадь.
Холод, что стоял между ним и Семихатовым с февраля, никуда не делся и за эту минуту не растаял. Но дело, которое им только что положили — на двоих и на всех, — было больше этого холода, и в нём оба места, и его, и Семихатова, теперь стояли рядом не по доброй воле, а по необходимости, и это выходило даже честнее всякого примирения. Семихатов поднялся из-за стола, и по тому, как он поднялся, видно было, что для него воскресный вечер уже кончился и началась работа: он потянулся к телефону у двери первым.
Черток повернулся уходить так же скоро, как пришёл. У прохода на секунду задержался, окинул взглядом зал — пятерых, кто в нём был, — и ничего не прибавил: ни напутствия, ни «не подведите». Короткое движение головой, означавшее, что разговор окончен, быстрый шаг к маленькой двери, в которую вошёл. Дверь притворилась за ним тихо.
В зале осталась его тишина — другая, чем была до него. За спиной у Аркадия молодой инженер уже крутил диск, Семихатов диктовал ему первую фамилию. Аркадий сидел над раскрытой тетрадью, в которой за весь день не появилось ни строчки, и впервые за этот день она была ему не в тягость: писать снова стало о чём. Из угадавшего, который ничего не мог, он за одну минуту сделался исполнителем, которому есть что делать, и перемена эта оказалась тяжелее, чем легче: впереди лежали две недели, исход которых он один на всём предприятии знал наперёд, и нести это знание теперь предстояло уже не сидя, а на ногах.
* * *
К проходной он вышел в начале седьмого, когда апрельский день и не думал гаснуть. Поток в выходной был жидкий: впереди несколько человек, турникет щёлкал нечасто, и щелчки эти раздавались в гулком проёме отдельно, поодиночке, без той плотной очереди, что собиралась тут по будням к шести. На улице стоял длинный вечерний свет, низкий и тёплый, какого зимой не бывает и от какого он за этот серый день в зале успел отвыкнуть; свет ложился вдоль стены здания жёлтой полосой, и в лужах у дорожки догорал тот же свет — уже не серый, как днём, а золотистый, тяжёлый. Пахло мокрой землёй и оттаявшей корой, и где-то за корпусами заводили мотор. Усталость дня лежала на плечах ровно, без надрыва, и в этой усталости была даже какая-то тихая ясность: впереди две недели, и в них теперь есть что делать, а сегодняшнее уже позади.
Калинкина он заметил не сразу. Тот стоял чуть в стороне от потока, у стены, заложив руки за спину, и был так неприметен, что взгляд скользил мимо: невысокий человек в пиджаке поверх рубашки без галстука, каких у проходной к вечеру десятки. Только поравнявшись, Аркадий понял, что человек у стены стоит не просто так и не кого-нибудь ждёт, а ждёт его, и что стоит, видно, уже не первую минуту, ничем себя не выдавая. Ни оклика вполголоса, ни «зайдите ко мне» — ничего из того, с чего началось их знакомство той осенью у этого же турникета. Просто встреча, будто оба тут оказались по дороге.
— Здравствуйте, Аркадий Николаевич.
И короткое движение головой, ровное. Серые внимательные глаза, спокойные руки, тихий голос, без всякого усилия пробившийся сквозь щелчки турникета. По имени-отчеству Калинкин называл его и прежде, ещё с зимы, когда оформляли как женатого, осевшего, своего; тогда это звучало уважительно и буднично, как полагается говорить со взрослым