Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, в те длинные, все холодевшие вечера с их высокими небесами, в которых и при дневном свете различалась луна, до ужина или после него (я нашел в зарослях чертополоха поломанный и выброшенный обеденный столик, вынес из моей лачуги поломанное же кресло и приладил их к стене под моим окном, рядом с кустом сирени, — с этого места мне открывался вид на север), — в те вечера я начал предпринимать другие обходы, изучая на сей раз Партро. Эти исследования имели, как мне представлялось, иной характер. Если, расхаживая по Форт-Ройалу, я пытался понять, чем этот город отличен от всего, что я знал прежде, и привести себя в соответствие с его новизной, то обходы Партро, стоявшего всего в четырех милях от города, были экскурсиями по музею, который рассказывал о поражении цивилизации — сметенной отсюда, чтобы она процвела где-то еще, а может быть, чтобы не процвела и вовсе.
Восемь разрушенных улиц шли здесь с севера на юг и еще шесть — с востока на запад. На них уцелело восемнадцать пустых, разоренных домов — окна выбиты, двери выдраны, занавески хлопают на ветру, — каждый со своим номером и табличкой, на которой значилось название улицы, правда, разобрать мне удалось лишь немногие из удержавшихся на своих местах имен. Южная Онтарио-стрит. Южная Альберта-стрит (на ней стояла моя лачуга). Южная Манитоба-стрит, на которой располагались махонькая почтовая контора и дом миссис Гединс. И Южная Лабрадор-стрит, отделявшая город от уже убранных пшеничных полей, идя вдоль посаженных в три полосы, теперь уж засохших узколистных лохов, пирамидальных тополей, караганы и виргинской черемухи, — на ветвях деревьев сидели, наблюдая за шоссе, острохвостые тетерева, а в подросте под ними переругивались не поделившие насекомых сороки.
Когда-то домов было больше пятидесяти — я получил это число, обходя каждый квартал и считая пустые участки и сохранившиеся квадраты фундаментов. В густой сорной траве участков, посреди их палисадников торчали ржавые останки сожженных автомашин и бытовых приборов, помойные ямы были завалены разломанными шкафчиками, разбитыми зеркалами, пузырьками из-под лекарств, железными кроватями, трехколесными велосипедами, гладильными досками, кухонной утварью, детскими колясками, металлическими постельными грелками, будильниками — все обгорелое и ржавое. На южной окраине города квадратом врезался в поля вырубленный фруктовый сад, быть может яблоневый. Высохшие стволы были спилены и сложены штабелями, как будто кто-то собирался сжечь их или пустить на дрова, да забыл. Я обнаружил также заржавевшие мощи разобранных ярмарочных аттракционов: красные, накрытые сверху металлическими сетчатыми колпаками кресла «наклонного колеса», проволочные капсулы «русских горок» с «мертвой петлей», три электрокара и сиденье от «колеса обозрения» — разломанные и разбросанные, они укрывались вместе с блоками и мотками толстых зубчатых цепей в высокой траве, а поверх них валялась деревянная, выкрашенная некогда в яркие зеленый и красный цвета кабинка кассы с катушками желтых билетов внутри. Кладбища я не нашел.
На недолгое время меня заинтересовали два белых короба от ульев, важно возвышавшихся над самосевным пыреем за линией деревьев, где солнце ярко освещало их бока. Скорее всего, подумал я, ульи принадлежали Чарли и когда-то он за ними ухаживал. Однако теперь пчел в ульях, стоявших на кирпичах и лишившихся крышек, не было. Их деревянные панели оказались выломанными из пазов, сами ульи уже подгнили снизу, краска на них пооблупилась, потрескалась, сотовые рамки (о которых я к тому времени знал немало) валялись в траве рядом с полуистлевшими рабочими перчатками. Вокруг ульев стрекотали кузнечики.
Дальше в поле, ярдах в ста от них, за высохшим прудом, я углядел одинокую насосную установку: двигатель гудел в ветреном вечернем воздухе, распространяя вокруг себя едкий запах газа, клюв распиливал воздух, поднимаясь и опускаясь, а земля вокруг чернела, пропитанная нефтью, которая откачивалась из скважины и просто-напросто выливалась. К двигателю были приделаны два больших измерительных устройства с белыми лимбами — не знаю, что именно они измеряли. Как-то раз я увидел из окна моего домишки мужчину, приехавшего из города на пикапе и остановившегося напротив насосной установки. Мужчина вылез из пикапа, обошел установку по кругу, осмотрел, записывая что-то в блокнот, лимбы, движущиеся части качалки, а потом уехал в сторону Лидера и никогда больше (насколько я знаю) не возвращался.
В другие дни я просто приходил к процветавшим некогда коммерческим заведениям, которые стояли вдоль шоссе, глядя поверх него на элеватор и на пути «Канадской тихоокеанской». Лежа ночью в постели, я часто слышал, как стучат товарные поезда, как тормозят и набирают ход большие тепловозы, как поскрипывают колесные рессоры, как вскрикивают тормозные колодки и шпалы. Примерно то же слышал я из моей спальни в Грейт-Фолсе. Правда, в Партро никакие поезда не останавливались. Элеватор давно пустовал. Иногда, разбуженный поездом, я выходил, босой, в одних трусах, наружу, в холод, в едва разгоняемую светом луны тьму, надеясь увидеть северное сияние, о котором рассказывал мне отец, но которого в Грейт-Фолсе я ни разу не видел — и в Партро тоже. Массивные тени зерновых вагонов, цистерн, полувагонов раскачивались и подрагивали, из-под тормозных колодок летели искры, окна служебного вагона светились тусклой желтизной. На замыкавшей состав платформе нередко стоял человек — примерно так же стояли на виденных мной фотографиях политики, произносившие перед толпами пылкие речи, — стоял и глядел в смыкавшуюся за поездом тишину; красному буферному фонарю не хватало силы, чтобы осветить его лицо, он не подозревал, что я за ним наблюдаю.
Ну так вот, осматривая фасады небольших коммерческих зданий — пустого, карманных размеров банка, сложенного из бутового камня, на одном из которых было высечено «1909»; здания масонской ложи; обувного магазина «Атлас» с разбросанной по полам обувью; сумрачной бильярдной; заправочной станции с ржавыми, стеклянными сверху колонками; страховой конторы; салона красоты с двумя большими серебристыми фенами, опрокинутыми и разбившимися, с полом, усыпанным кирпичами, обломками оборудования, упаковками продававшейся здесь косметики (свет во всех этих зданиях казался холодным и мертвенным, вредоносные стихии проникали в них через сорванные задние двери, и все они стали для людей бесполезными), — я всякий раз ловил себя на мыслях о жизни, которая шла здесь, а не о той, что этот городишко покинула. Он вовсе не был, вопреки тому, что я думал о нем в первое время, музеем. Теперь я смотрел на него с большим уважением. И пришел к выводу, что, хоть меня и учили не приноравливаться к новым местам и окружению, любой человек, возможно, приспосабливается к ним, сам того не замечая. Именно этим я и занимался. Ты делаешь это в одиночку, не вместе с другими и не для них. Возможно, приспособление — дело не такое уж трудное и рискованное, да и постоянным быть ему не обязательно. Это направление мыслей даровало мне новую свободу, я словно бы начинал новую жизнь или, как уже было мной сказано, становился другим человеком — не застрявшим на месте, но пребывавшим в движении, то есть в прирожденном состоянии всего сущего. Нравилось мне это или было для меня отвратительным, но мир вокруг меня изменялся независимо от того, что я чувствовал.
Лето сменилось осенью, и мои повседневные обязанности изменились тоже. Ветер усиливался, теперь он налетал по преимуществу с севера, взметая пыль над полями. По небу неслись тучи все более крупные и громоздкие, и серые дожди хлестали прерии, уходя на восток. Я стал чаще видеться с Чарли Квотерсом. Он начал с большей регулярностью доставлять в город меня и миссис Гединс. А после полудня возил меня в грузовичке по проселкам, привлекая к участию в его делах, главным образом, к отстрелу койотов, которых Чарли сначала высматривал с большого расстояния в бинокль, а потом ехал, останавливаясь, сдавая назад и снова устремляясь вперед, чтобы перехватить их — там, где они должны были, по его расчетам, пересечь дорогу. Помимо этого, он заливал водой норы сусликов, вынуждая их вылезать наружу, ставил капканы на зайцев, лис, барсуков, ондатр (иногда также на небольших оленей и рысей) и силки для сов, ястребов или гусей. Попадавшихся в его ловушки зверей и птиц он приканчивал выстрелом или ударом ножа и бросал, еще подергивавшихся и помаргивавших, в кузов грузовичка, чтобы затем освежевать свою добычу, высушить и растянуть (а иногда и выдубить) шкурки и отправить их на хранение в ангар, а после отвезти в Киндерсли и продать в «Брехманнсе», заходить в который он мне не разрешал. Чарли говорил, что иногда ему попадаются в прериях и лоси, отдыхающие в лесозащитных полосах или болотистых низинах, и что рога их ценятся высоко, да только нынче эти животные стали редки. То, чем он занимался, Чарли именовал «грубой таксидермией». По его словам, прежде звероловство позволяло метисам жить ни от кого не завися, но теперь дичи становится все меньше, а провинция напринимала законов, запрещающих старинные промыслы. И метисам приходится работать на людей вроде Артура Ремлингера, которого Чарли и не любил, и не принимал всерьез, понимая, впрочем, что он — неизменная данность его жизни.