Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну же, давай! Ты же сильный!
Бесполезно. Германец мертв. Я поворачиваюсь к центуриону:
— В городе же есть медики?
Тит Волтумий качает головой. Да, мне тоже понятно — если и есть, мы просто не успеем довезти германца в город, даже если он хоть чуточку жив. И тем более не успеем привезти доктора из Ализона сюда.
Это не считая того, что мы нарушаем закон. За снятие преступника с креста без позволения пропретора мы рискуем сами оказаться на кресте. Конечно, до этого дело не дойдет, но…
Проклятье. Проклятье. Проклятье.
Надо ехать. Центурион стоит рядом с германцем, но разглядывает меня, а не его. Когда вдалеке вспыхивает молния, Тит моргает. Смотрит на меня, прищурившись.
— Надо ехать, легат, — говорит он мягко. — Гроза идет.
Раскаты грома. Я киваю.
— Сейчас. Еще немного, Тит.
Я смотрю на синее лицо германца и думаю, что слишком надеялся получить ответ. Нагибаюсь, чтобы закрыть ему глаза, и из ворота моей туники выпадает что-то. Я по привычке ловлю, раскрываю ладонь — там лежит фигурка. Ну, конечно.
Фигурка отражает свет. Воробей, Воробей. Кто твой хозяин? И зачем ты нужен убийце Тарквиния?
Германец лежит рядом. Я двумя пальцами закрываю ему глаза. Холодная мертвая плоть. Зато теперь он выглядит спокойным. Прости, варвар, ты был не виноват. А кто виноват? Кто добил тебя? Если бы мертвые могли говорить…
Я поднимаюсь. И вдруг понимаю: что-то не так. Опускаю взгляд.
Воробей лежит на моей ладони. Что это?!
Дрожь пронизывает меня от макушки до пяток. Волосы стоят на голове дыбом, по всему телу бегут мурашки…
Это похоже на удар молнии. Синий разряд.
Ну же, давай! Я сжимаю пальцы — так, что острые края фигурки врезаются в ладонь. Если бы мертвые…
«Скажи мне!» — приказываю я мысленно.
Меня пронзает насквозь. На одно мгновение мне кажется, что все мое тело стало прозрачным. Вспышка. Синие разряды ветвятся сквозь прозрачные мышцы и кости, обрамляют светящимся ореолом вены и артерии. «Молния, — думаю я. — Неужели в меня попала мол…» Мир сдвигается и плывет куда-то в сторону. Все становится далеким, ненужным, словно я смотрю на это откуда-то из другого мира…
Ладонь свело. Я опускаю взгляд и вижу — фигурка Воробья выпала из пальцев и лежит в лужице на камнях. Под тонким слоем воды. Грязные потеки на слое серебристого металла… Я медленно наклоняюсь и поднимаю фигурку. Меня все еще трясет.
— Легат!
Я поворачиваюсь и иду к лошадям. Ноги подкашиваются, слабость. Все кончено, мне здесь больше нечего делать. Зачем только ехали?
— Легат! — кричит Тит Волтумий. В голосе — ничего человеческого.
Я поворачиваю голову.
— Он шевельнулся, — говорит центурион. Смотрит на меня, волосы у него дыбом. — Я видел.
Я молча разворачиваюсь и шагаю обратно — к мертвецу и к центуриону. К ним обоим.
— Где? — говорю я. Германец выглядит в точности так же, как и минуту назад. Изувеченное смертью бледное тело в синяках, с выступившими ребрами. Левая сторона покрыта растрескавшейся коркой высохшей крови. Ничего нового. Дышит?
— Тит, ничего тут не…
Мертвый германец вдруг открывает глаза.
Ох! Я отшатываюсь, падаю на задницу — прямо в лужу. Упираясь пятками, отползаю на два шага. Германец медленно, как во сне, моргает. Глаза начинают двигаться, словно пытаются найти меня. Потом германец начинает подниматься… Твою м-мать. Тит чертыхается так, что заглушает раскаты грома.
Он садится. Поворачивает голову, смотрит на нас с Титом. В мертвых глазах германца клубится вечность.
— Вот дерьмо, — говорит старший центурион потрясенно. И я не могу с ним не согласиться…
Тишина в эфире, говорите? Боги не отвечают на вопросы, говорите?!
Боюсь, мы получили ответ.
Я встаю.
Однажды, когда я учился в Греции, мне объяснили, что такое красота.
— У вас, римлян, не религия, а нагромождение суеверий, — говорит мой учитель-грек, неспешно прогуливаясь. Вокруг тропинки растут кипарисы, а с высоты обрыва видно яркую лазурь моря. — В том, во что вы верите, нет стройности, нет смысла, нет ясности и гармонии. И это объяснимо. У суеверий не может быть системы.
Вы верите в гадание по птицам, вы принимаете чужих богов, вы не можете из дома выйти, прежде чем не принесете жертву и не узнаете от жреца, стоит ли вообще это делать.
Отсутствие стройности — это не-красота. Во всем должна быть красота.
— А что это такое? — спросил я тогда.
— Красота — это смерть, — вот что ответил мне грек-философ. — Допустим, ты оборачиваешься и видишь великолепную статую… или прекрасный вид… нет. — Грек смотрит на меня, понимающе улыбается. — Хорошо, давай выберем пример нагляднее. Представь, Гай, ты оборачиваешься и видишь…
— Прекрасное здание? Статую? Отличный вид? — говорю я.
— Девушку.
Я открываю рот. Грек смеется.
— Девушку, Гай, девушку. Такую, что у тебя при взгляде на нее перехватывает дыхание. Ты когда-нибудь видел такую? Когда смотришь на нее, весь мир исчезает. Все исчезает. Есть только она, настолько красивая, что когда ты, Гай, сможешь дышать снова, то готов будешь кричать, словно младенец, только что появившийся на свет.
Понимаешь, мальчик? Смерть связана с отсутствием дыхания, чувством потери и неподвижностью. За ней следует новое рождение.
Поэтому я говорю: настоящая красота — это смерть.
Это короткий миг, когда тебя не было.
* * *
— Легат, смотрите, — говорит Волтумий. В его голосе не осталось ничего человеческого.
Левое веко германца подергивается, все тело сотрясается, словно в припадке падучей. Еще бы… он же умер. Мертвец смотрит на меня — я отшатываюсь. Вынести этот взгляд невозможно. В глазах германца тлеют отблески огня Преисподней.
Растрескавшиеся губы варвара с трудом разлепляются:
— Васс… васса…
— Он просит воды, — поясняет Волтумий зачем-то.
Я поворачиваюсь, иду к лошадям. Один из рабов сидит верхом, держит остальных лошадей, другой рядом, закрыв лицо руками. Его бьет дрожь. Ну, знаете, я тоже не обрадован тем, как все вышло.
— Хозяин!
— Все хорошо, — говорю я. — Вы молодцы, скоро поедем обратно.
Моя кобыла нервничает. Заставляю ее стоять ровно, снимаю с седла фляжку — болтаю. Булькает. Что-то есть. Возвращаюсь. Краем глаза замечаю движение, поворачиваю голову…