Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В годы «Бато-Лавуар» Жакоб жил поблизости, на улице Равиньян, 7, а ночи, как рассказывали, нередко проводил в базилике Сакре-Кёр (которую все еще достраивали) за молитвой. Он увлекался оккультизмом, гаданием, астрологией (зарабатывая на жизнь составлением гороскопов), нюхал эфир; при всей своей бедности сохранял элегантность, отчасти вызывающую: монокль, накидка, подбитая вишневым шелком. Его любили, но многие над ним потешались, даже Аполлинер, особенно над его приверженностью к астрологии. А меж тем некоторые (и самые мрачные) его предсказания сбылись: он угадал раннюю смерть двух своих друзей, один из них – Аполлинер.
Аполлинер – поляк по матери, итальянец по отцу, литератор, поразивший читателей новым французским поэтическим языком, чья литературная страстность огранена была вполне галльским интеллектом и исполнена непрерывным устремлением к новому; первый среди знатоков и ценителей новейшего искусства, божественный и свободный ум – стал, конечно, для Пикассо неоценимым Вергилием в мире новейшей культуры, и это приносило Жакобу некоторое ревнивое огорчение, весьма, впрочем, легкое: первый из его друзей, с кем познакомил Аполлинера Пикассо, был именно Жакоб, который искренне к нему привязался и высоко почитал.
Были ли Аполлинер и Пикассо друзьями? Скорее, это была пылкая близость талантливых единомышленников, счастливо друг друга дополнявших. Оба смотрели вперед, много пережив в прошлом. Оба были страстно влюблены – Пикассо счастливо, Аполлинер – мучительно и сложно.
В «Бато-Лавуар» Пикассо прожил много светлых дней: рядом с ним его первая настоящая любовь – Фернанда Оливье, их роман в разгаре, это первая женщина, с которой он делит жизнь (они прожили вместе семь лет). Он нищ, хотя страсть к искусству, стремительное движение вперед, которое он чувствовал, все более пристальное внимание знатоков и коллег, все более частые продажи предвещали: решительный успех совсем рядом. Не рискну сказать, что Пикассо на улице Равиньян представляется мне безмятежным ликующим победителем. О его сомнениях, депрессиях, мучительных проблемах и страстях написана целая библиотека, да и его искусство времени «Бато-Лавуар» кажется порой не просто трагичным – пугающим. Он был еще очень молод в ту пору, но успел многое пережить: трагедию пришедшей в упадок Испании, которую так любил, неприятности с полицией в Париже (видевшей в нем не без оснований анархиста), а главное – нелепое и страшное, при этом с оттенком кровавого фарса[55], самоубийство его ближайшего друга поэта Карлеса Касахемаса.
Впрочем, на Монмартре скорее знали о любвеобильном испанском художнике, нередко в жаркие дни лишь в платке, обмотанном вокруг бедер, пленявшем мощными мускулами посетительниц своей мастерской на улице Равиньян.
Единственный водопроводный кран на весь «Бато-Лавуар», голодные дни, убогость жилья, даже грязь художника не беспокоили. Все эти мрачно-романтические детали, постоянно смаковавшиеся его биографами, вряд ли сколько-нибудь занимали Пикассо и, в сущности, скорее рисуют стиль жизни площади Равиньян, чем что-либо объясняют. Судя по тому, что, как только дела его пошли в гору, он поспешил перебраться в респектабельную квартиру на бульваре Клиши, Пикассо вовсе не стремился к богемной жизни и предпочитал ей комфорт, не ища, впрочем, особой роскоши. Он и потом, не отказывая себе в дорогостоящих прихотях, сохранил трезвое отношение к богатству, как прежде к нищете.
А тогда – тревога, любовь, бедность, пылающее честолюбие испанского чужака в Париже. Он не может поразить своих французских, да и испанских друзей эрудицией или блеском суждений, он не так уж образован, этот мачо из Барселоны, он еще плохо говорит и совсем плохо пишет по-французски (сохранилось немало писем, которые писали друг другу Гертруда Стайн и Пикассо: у них был собственный, неправильный французский язык, с массой ошибок, но выразительный и своеобразный), хотя позднее художник овладел языком, даже самыми острыми и сочными его оборотами, сохранив, однако, смешной для французского уха испанский шепелявый акцент. За шесть лет ему не раз удавалось поразить Париж.
Грандиозность двадцатого века принадлежит только ему одному а Пикассо принадлежит двадцатому веку, он обладает странным свойством видеть землю такой какой ее никто не видел а разрушенные вещи такими словно их никто не разрушал. Значит Пикассо грандиозен (Гертруда Стайн. Пикассо).
Впрочем, блага цивилизации появлялись на Монмартре стремительно – в 1913 году, когда гигантская базилика Сакре-Кёр стояла в лесах и башни ее еще не начинали возводить, на бульваре Клиши открылся гигантский по тем временам кинотеатр «Гомон-Палас».
Кажется естественным, что у подножия Монмартра, колыбели новейшего радикального искусства, – могила Стендаля. Олимпиец, не понятый не только современниками, но, кажется, даже своими почитателями, он видел в искусстве XVIII столетия зарницы неведомых мотивов, кодов, художественных приемов. Он и в Париже предпочел остаться иностранцем, будучи более иных французом, ибо создавал новый французский язык. Полны достоинства и спокойной печали слова Стендаля, высеченные, согласно желанию писателя, на его надгробии:
ARRIGO BEYLE
MILANESE
SCRISSE
AMÒ
VISSE[56]
В конце концов, на площади Равиньян и вокруг селились, творили и прославились немало иностранцев. Доказавших, кстати сказать, что понятие «национального» искусства таит в себе и нечто рабское, а любое движение к свободе – всегда плодотворно. Поэтому соседство воспоминаний о Стендале, Пикассо и Аполлинере так естественно.
Именно здесь летом 1907 года немногочисленные зрители из ближнего круга впервые увидели картину «Авиньонские девицы». Живопись, решительно лишенная привлекательности и напоминавшая отражение деревянных фигур в расколотом зеркале троллей, не была воспринята как нечто значительное, тем более этапное, принципиальное. Растерянный Лео Стайн заметил с нечаянной проницательностью, что Пикассо хотел изобразить четвертое измерение. Брак заявил, что смотреть на это полотно – словно бы видеть человека, который «пьет керосин, чтобы плевать огнем». Все же картина его потрясла, и влияние ее на него оказалось огромным – вскоре Брак написал целую серию пейзажей, в которых открыто использовались структуры, названные Матиссом «кубиками».
Юнг говорил о склонности Пикассо к осмысленному katabasis eis antron (вхождению внутрь) в лабиринты тайного знания. Пикассо действительно суждено было создать новый мир, резонирующий потайным порывам смятенного интеллекта начала века.
Пикассо однажды сказал что человек создающий новое вынужден делать его уродливым. В усилии сотворить новую напряженность и в борьбе за сотворение этой новой напряженности результат всегда несет на себе черты уродства, те же кто идет следом могут создавать красивое, ведь они знают что делают, новое уже изобретено, но изобретателю неизвестно что он в конце концов изобретет и в том что он делает не может не быть своей доли уродства (Гертруда Стайн. Пикассо).