Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под окном прошагали красногвардейцы с винтовками. Над головами у них развевался флаг, на нем корявыми золотыми буквами было написано: «Мира! Земли!», «Долой гнусное самодержавие!»
Внезапно раздался громкий выстрел, и началась пальба. Люди бросились врассыпную. Извозчики на углах поскакали наудалую во весь опор. Поднялась ужасная суматоха. Под аркой цирковой типографии появились юнкера. Они шли совсем не в ногу, и одного из них поддерживали под руки двое товарищей. Кругом стрельба, взрывы снарядов, языки огня, рокот голосов, грозных, диких и грубых.
Неожиданно в госпиталь вбегает сам профессор Семашко.
– Нил Андреич! – кричит он главврачу Спиридонову. – Мобилизуйте персонал на оказание первой медицинской помощи раненым красногвардейцам!
– Только через мой труп! – отвечает Спиридонов.
– Почему?
– И сам никуда не пойду!!! И медперсонал не пущу! – закричал главврач. – Даже если бы от этого зависели судьбы всех царств мира, я не сделал бы ни одного шага! Это мятежники и злодеи!
– Там раненые, вы не имеете права! – горячился Семашко. – Вы давали клятву Гиппократа!
– А!!! «Клянусь Аполлоном врачом, Асклепием, Гигеей и Панакеей и всеми богами и богинями?!» – Спиридонов стал страшно вращать глазами. – Да ваш Аполлон был тоже злодей и тот еще развратник! А Гиппократ у себя в Греции представить себе не мог, какое тут разразится бесчинство…
Спиридонов поднял ладонь и сложил увесистый кукиш:
– Вот вам санитарки и врачи на баррикадах. У них здесь много работы!
– А я вам говорю, что Гиппократ… – у Семашко затряслась борода, он весь побагровел, вдруг вытащил из кармана деревянный стетоскоп и замахнулся им на Спиридонова.
Главврач отшатнулся, махнув рукой на Семашко как на безнадежно больного, тихо произнес:
– Да делайте что хотите, ваша власть пришла!..
Слова профессора Семашко, его призыв помочь раненым – попали прямо в сердце медсестры Пани.
– На улице – ад кромешный, камни вопиют! – а Николай Александрович – в ослепительно белой рубашке с галстуком, в клетчатом жилете, чесучовом пиджаке, видимо, купил еще в Париже, когда они там с Лениным скрывались от царской охранки…
Наскоро собрав большую брезентовую сумку с йодом и бинтами, Панечка забросила ее на плечо и вслед за грядущим наркомом здравоохранения угодила в самое пекло. Стрельба на Кудринской площади, на Арбатской и Страстной. Стреляли – с колоколен церквей, с чердаков, из подвалов. Резкий треск пулемета слышался издалека и вблизи, всюду вспыхивали стычки юнкеров и красногвардейцев, разворачивались битвы между железными броневиками, из башен которых выглядывали дула пулеметов.
Неумолимым водоворотом ее втянуло в потоки орущего страшного народа, бегущего кто куда – одни с ржавыми винтовками, передергивая затвор на ходу, другие – в обратную сторону, зажимая простреленный бок или плечо.
Пригибаясь, под пулями, она бросилась к раненому, осевшему на грязный тротуар («Сестричка, помоги!»). Летящие пули невидимы, зато следы от них вспыхивают осколками штукатурки, когда они вонзаются в желтую стену булочной. Из окна показалась испуганная физиономия булочника и сразу спряталась, задернув ситцевую занавеску.
– Знаем мы этих куркулей, если что – за нагайки и ну бить рабочих… морда буржуйская… – бормотал раненый солдатик, пока Паня искала пробоину в его теле, потом жгут накручивала, как ее когда-то учил профессор Войно-Ясенецкий, мотала быстро-быстро бинт вокруг плеча, стараясь опередить ярко-алое пятно, проступающее через слои белой марли.
Всю свою юную силу собирала она и волокла на шинели тяжелое тело подбитого бойца – к санитарному автомобилю, который прятался во дворе жилого дома на Страстной площади. Там передавала его мужикам, сильным, немногословным, а они подхватывали и укладывали, как бревно, в грузовик на деревянный настил, закрыв шинелью, положив рядом его немое ружье.
Тут же подвезли еще одного – полный сапог крови, пуля попала в ногу, раздробив кость. В этом случае жгут выше колена, на бедренную артерию, кровь остановилась. Рану обмыть водой, обработать края йодом. Раненый большевик, усатый мужик лет сорока, пришел в себя, матюгнулся и попросил воды.
Так шесть дней и ночей – хаос, муки, кровопролитие, пустые черные окна, выбитые шрапнелью, залпы гаубиц, в воздухе повисли серая пыль и зола, как после извержения Везувия, вся земля устлана убитыми солдатами, то с одного, то с другого края Москвы приводят, приносят подстреленных.
А стоит на пару часов забыться в дурном сне, перед глазами с чаячьим криком носятся багровые птицы. Ветер воет, душу леденя. И какой-то невнятный голос рокочет в самое ухо: «…пожрется все творение и явится бесконечным и священным…»
Ты вздрагиваешь и просыпаешься от холода, ужаса и печали.
Шесть сумрачных дней грохотали выстрелы, ветер гонял по улицам мокрую листву. Мир менял очертания, горели книги, дарующие бессмертие, мародеры грабили винные погреба, пьяная орда гуляла под пулями, многие тут же и оставались лежать на мостовой.
В день седьмой перестрелка в городе стала утихать, пламя таяло, дымились, остывая, головни от пожара, красногвардейцы побеждали. Остатки юнкеров и казаков рассеялись по городу, сменив военную форму на обычную гражданскую одежду, чтобы засесть в подвалах, затеряться среди рыночного люда, покинуть Москву, где уже почти утвердилась большевистская власть.
Паню заметили, откомандировали в штаб Красной гвардии Бутырского района в медсанчасть на Верхней Масловке. Вскоре штаб переехал в Петровский парк на виллу «Черный лебедь».
Рождество семнадцатого года для Ботика обернулось, пожалуй, самым счастливым в его жизни. Именно в этот год сухого чертополоха, сломанный в нескольких местах, обугленный год он смиренно вернулся в дом родной, сыграл тихую свадьбу, обзавелся семьей.
Я горел такой страстью ненасытной, Ботик говорил, боюсь, я злоупотреблял своими супружескими обязанностями. Я был веселый розовощекий губошлеп, а моя Маруся – кроткий ангел, чистая душа. С тех пор как она вернулась с фронта, в ней не было той безрассудной пылкости, что прежде, это заставляло мое сердце кровоточить, но когда я сжимал ее в своих объятиях, мы с ней буквально гудели, слово под током провода.
Все было внове для меня, я тогда сделал страшное открытие: тело – совсем не то, что мы думаем, вот это тело с ногами, руками и головой – когда мы обнимались, – исчезало или настолько становилось огромным, что мы терялись в огненном пространстве, а в это время входило время иное, из жизни вечной. Тогда в каждом жесте, движении царило до того чудесное согласие, как будто мы изобрели другой способ жить: дышать и не задыхаться.
Маруся осветила, воскресила их осиротевший дом. Ларочка радовалась за своего непутевого циркача, горюя, что не дожил Филя до такого праздника.
В день перед Рождеством Лара срезала ветку вишни и сунула ее в горшок с землей, надеясь, что когда-нибудь она зацветет белыми ясными цветами, а в доме появятся дети.