Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Товарищ со мной, — бросил он дремавшему, сидя на ящике у выхода на аэродром, красноармейцу.
— После ареста Берга усилился контроль, — отвечая на Сережин взгляд, сказал он, быстро и легко шагая по промерзшей земле летного поля.
…Несмотря ни на что, Сережино сердце охватил радостный холодок, когда перед ними возникла из предрассветного сырого тумана как будто уже летящая конструкция «Блерио»: хрупкие сочленения деревянных планок и рам, обтекаемая форма медного бензобака, сиденья, мотор…
— Аэроплан… — Сережа невольно протянул руку, коснулся гладкой деревянной рейки, покрытой темным лаком…
«Звезды ни с какими успехами авиации не станут ближе».
О да, конечно же, Вы, как всегда, правы, Николай Степанович! Но…
Чудинов невольно усмехнулся, заметив этот детский жест, жест мальчика, потянувшегося к настоящему аэроплану… Аэроплан — щемящая сказочная мечта мальчиков девятисотых годов… Вверить жизнь этим легким, радостно легким крыльям, улететь покорять пресловутые terrae incognitae[58]…Разве эти крылья не донесут к скалам, в которых сверкает огненный столп хаггардовской «She»[59]? Африка… Как многие мальчики девятисотых годов, Петр Чудинов бредил неведомыми землями и воздухоплаванием… И, как самое естественное и простое, две мечты соединились в одну — в мечту о воздушном исследовании Африки, в мечту невозможно далекую, но осуществимую. Несколько лет напряженной работы после окончания коммерческого училища — конечно, не отрываясь от аэронавтики, — и необходимый капитал будет составлен. В конце концов есть пример Шлимана.
Все казалось простым и ясным, путь был определен.
— Я всю жизнь мечтал полететь на аэроплане, — с улыбкой сказал Сережа, повернувшись от аппарата к Чудинову. — Даже подавал заявление, когда поступал на военные курсы. Но войска других видов требовались, видимо, более срочно.
— В воздушные части брали уже тех, кто знаком с аппаратами. Наденьте это. — Чудинов извлек из-под сиденья массивные летные очки и темный кожаный шлем. — Не слетает?
— Нет, спасибо, все нормально. — Сережа затянул под подбородком ремешок и поднялся на сиденье вместе с Чудиновым.
Тарахтенье мотора… Запах не привычного, автомобильного, а чистейшего нобелевского бензина… А широкие удобные сиденья словно висят в воздухе, застрявшие в хрупком соединении перекладин, реек и рам. И ты сам кажешься себе неуклюжим и громоздким, повисший внутри этого летящего сплетения.
Аэроплан резко качнулся… Колеса застучали по ухабам промерзшей земли… сейчас… сейчас… Есть! Сережа счастливо рассмеялся: дорога, подводившая к летному полю, сначала выплыла из-за хозяйственных строений и ангаров, а затем почти сразу же сузилась в неширокую ленту и протянулась в длину… Деревья показались кустами, строения — игрушками, раскиданными по столу…
— Нравится? — крикнул сквозь тарахтенье мотора Чудинов.
— Еще бы!! — прокричал в ответ Сережа.
— Сейчас наберем высоту — еще интереснее будет! Вон, обернитесь назад!
Из серых декабрьских облаков выплывал шпиль Петропавловского собора… Рассветный серый город проступил через облачные прорехи рисунком питерских четких улиц.
Холодная линия побережья… Лоскутное одеяло полей… Неровный черный край леса…
Ощущение полета… Наверное, так же отлетает из тела дух… А тело, тело осталось там, внизу. Страшный Петербург, по улицам которого когда-то, тысячу лет назад, бродили Женя и Елена Ронстон… Мама и отец — растворившийся в небытии покой родного очага… Гимназия… Манеж… Скрипящий под ногами снег, когда Вишневский отмеривал шаги от барьера… Донской монастырь… Дачный поселок в Останкине… Бесшумный пистолет, вывалившийся на паркетный пол из мертвой руки Ольки Абардышева…
Все это — внизу.
Возврата нет.
«За шеломянем еси…» — Сережа уронил на руки голову в тяжелом шлеме и летных очках.
Чудинов увидел, как сидевший рядом с ним прапорщик упал головой на руки и затрясся в рыданиях, неслышных из-за шума мотора, однако, казалось, не обратил на это внимания…
«Ведь это же — смерть, именно это — смерть!»
Fuimus[60]
Изумрудная, подсвеченная солнечным золотом волна — жизнь. Раскаленные и пыльные плоские крыши татарских домишек… Зеленые дощатые купальни… Навесы, шезлонги… белые муслиновые платья… женские лица в плывущей нежной тени белых кружевных зонтов…
Лето 1916 года — последние летние каникулы. Каникулы, как всегда, на даче в Алуште — как всегда, но последние, невозвратные, о которых так жадно будет вспоминаться потом, последние солнечные брызги счастья, но что это — счастье, станет потом только ясно… А тогда казалось наоборот… Тогда лето началось с тщательно скрываемого от домашних горького разочарования…
В день приезда Сережа, даже не разобрав вещей, полный радостного нетерпения, помчался верхом (гнедая кобыла Букки — белый чулок на правой передней) в Профессорский уголок, на дачу Белоземельцевых. Ирина Андреевна Белоземельцева и Ида (по-дачному простоволосая, в белом муслиновом платьице, очень повзрослевшая за год) пили в беседке чай — Сережа лихо спешился… Ирина Андреевна — сухопарая, похожая на англичанку… «Господи, Сережинька!» Чай со сливками… Град расспросов — в каком составе приехали в этом году, кто как себя чувствует, гимназические успехи… Невзначай, помешивая ложечкой, наконец вопрос: «А Вадик — у себя?» — «Как, Сережинька, Вы не знаете — Вадик в этом году с родителями в Ницце». Ложечка звякнула о край чашки: «… Боже мой, что за манеры!» О нет, не на самом деле, где-то в глубине сознания прозвучал сейчас резковатый голос Ирины Андреевны, вспомнилось костяшками пальцев, когда-то получавших энергический удар черенком, а сейчас хоть локоть на стол клади — никто не заметит: ведь они с Вадиком уже большие… Они… И только тут внутри разлетелось что-то очень фарфоровое, много тоньше того, что было спокойно поставлено сейчас на блюдце. «Нет, мы ведь не переписывались. Я не знал. Очень жаль». — «Сережа, кстати, Вадик просил передать Вам какую-то странную книгу, сказал, что Вы поймете, в чем дело». — «Спасибо, Ида, я на днях заеду за ней непременно — сейчас мне ее некуда положить…»
Обратно Сережа ехал шагом.
Какое же непереносимое, непонимаемое тогда счастье… Море, теннис с Идой, ночные верховые прогулки, штормы на причале… И во всем этом — ни на минуту не забывать о том, что необходимо царственно оберегать значимость своих переживаний, драпируясь в байроновский плащ неприступного одиночества…