Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда с молчаливым пониманием смотрит на меня Динь-Дим (всеми тремя глазами). Но потом каждый раз уходит в своё Соломино.
Конечно, лучший друг — Ивка. Но… меня порой грызёт виноватость перед Ивкой. Кажется, что я столько раз подводил его и забывал о нём, занятый собой. К тому же начинается осень, и видеться мы будем редко — через весь город не поездишь, когда каждый день уроки.
Однажды я признался бабушке, что у меня «тошно на душе, а почему — сам не разберусь». Но она не встревожилась, как раньше. Суховато сказала:
— Подростковые сомнения, друг мой. Переходная пора, перестройка организма и души. Растём…
Я сказал, что не хочу расти.
Бабушка возразила, что от нас это не зависит.
— Всё приходит в свой черёд. Я же тебе объясняла.
Я понял, о чём она. Недавно я пожаловался, что у меня почему-то набухают и болят соски на груди. Мешают спать. Может, это рак или какое заражение?
Бабушка тогда посмеялась:
— Дурачок. Это бывает у многих мальчишек, когда они взрослеют, у одних раньше, у других позже. Не пугайся… Скоро и сны начнут сниться… всякие. Такие, что не расскажешь.
Я тогда покраснел, потому что сны я и правда иногда видел… такие… Например, про пустыню.
Знаете анекдот? Мужик в плавках бежит через Сахару и спрашивает у встречных бедуинов: «Далеко ли до моря?» Те пожимают плечами: «Немножко далеко, господин. Две недели караванного пути». — «Во пляж отгрохали!..» Ну, а мне снилось, что я бегу через Сахару с Настей.
Кругом пусто-пусто, лишь очень синее небо и барханы. Песок удивительно чистый, жёлтый. А солнце — белое, ослепительное и горячее. Но без жёсткого обжигания. Наоборот, хорошо от его лучей. Я купаюсь в них и… вдруг замечаю, что я совершенно голый. Ой, мамочка! Куда деваться, где спрятаться? И продолжаю бежать. А Настя бежит в двух шагах от меня, сбоку, и смеётся. Я боюсь взглянуть на неё, добавляю скорости, чтобы умчаться подальше. Но слышу — не отстаёт. Я бросаю на неё перепуганный взгляд. Ох, да она ведь… тоже… Ну, не совсем, а в каких-то лёгоньких клочьях тумана. Клочков этих всё меньше, встречный ветер сдувает их с Насти. И вот уж совсем… И на плечах у неё солнечные зайчики. И она всё смеётся. Догоняет меня, берёт на бегу за руку.
— Не бойся, мальчик. Мы же совсем одни!
Я ещё несколько минут боюсь, но потом солнечный воздух сдувает с меня страх, как с Насти сдул клочки тумана. И мне становится так беззаботно, так радостно! Ноги уже не проваливаются в сыпучий песок, а едва касаются песчаной ряби. Я почти лечу. И Настя рядом… Она не только Настя, а ещё и Золушка, и Маша из «Щелкунчика», и… принцесса Женька. В общем, она не та, что наяву…
Иногда мы взлетаем почти на метр, и ласковый солнечный жар ещё сильнее охватывает нас, поддерживая на лету. А потом, дурачась, мы падаем и окунаемся по горло в сыпучий тёплый бархан. Выскакиваем и бежим дальше.
Я в восторге:
— Не бойся, девочка! Это наши пески!
— И море!
Да, и море! Мы будем долго без устали бежать так, а потом с каменистого берега прыгнем в зелёную прохладную глубину. И сольёмся с этой глубиной и со всей планетой, и будем волнами, небом, звёздами, и тогда наступит полное счастье.
Я видел это несколько раз, но добежать до моря никогда не успевал, просыпался. Но всё равно я вспоминал сон с радостью, хотя и со стыдом тоже.
Настя в этом сне была совсем не как на самом деле. Наяву-то я давно уже смотрел на неё без всякого замирания, а тут в ней словно какое-то волшебство просыпалось.
Но был и другой сон — такой, что я боялся вспоминать.
Будто наступило первое сентября, и в школе вспомнили мою драку с Вальдштейном и решили, что напрасно позволили тогда отвертеться от наказания. Вызвали на педсовет, и Клавдия Борисовна заявила:
«Иволгина следует заклеймить!»
«Иволгина», — слабым от испуга голосом возразил я.
«Он ещё и спорит! Заклеймить в прямом смысле!»
И я понял! На меня поставят клеймо — как на Миледи в «Трёх мушкетёрах». И никуда не денешься…
Меня приводят в спортзал. Там за длинным столом сидят учителя, директор, какие-то незнакомые люди. А сбоку от стола стоит Настя. Но она не такая, как наяву, а взрослая. В какой-то дурацкой эстрадной одежде, вроде купальника с перьями и блёстками.
И множество зрителей из младших классов. Они сверху донизу облепили шведскую стенку, висят на ней гроздьями. Но висят неподвижно, будто неживые. И глаза у них закрыты. Зато у каждого на коленке нарисован красный искусственный глаз, распахнутый. Эти-то красные глаза живо и с недобрым любопытством наблюдают за мной.
А те люди, что за столом, — как большие куклы. Кроме одного. Это пухлый улыбчивый дядька. Похожий на зубного врача Игоря Васильевича. Он дружески мне кивает и встаёт. И берёт со стола большущую печать. Я не вижу, что на печати, но знаю, ощущаю кожей: там составленное из иголок изображение королевской лилии.
— Не бойся, они одноразовые, — говорит дядька. — Стерильность гарантирована. — И протягивает печать Насте. — Ваше высочество, прошу вас…
У Насти на волосах блестящая коронка. Я ничуть не удивляюсь. Только стыдно мне до звона в ушах.
А нарисованные глаза зрителей — совсем не те, что у Динь-Дима. Они безжалостные. От любопытства они начинают лупать ресницами — так, что в навалившейся тишине нарастает сухой шорох.
— Не надо… — беспомощно бормочу я.
Настя кокетливо смотрит на Игоря Васильевича (это всё-таки он?). Тот кивает и щёлкает пальцами. И… на мне исчезают рубашка и майка. Какие-то смутные фигуры хватают меня за локти и укладывают кверху голой спиной поперёк гимнастического «коня». Между деревянных кольцеобразных ручек. Ручки эти больно стискивают мне бока. И я понимаю, что сейчас будет ещё больнее. Гораздо больнее… Но главное — не страх будущей боли и даже не стыд от всей этой жуткой процедуры, а жгучая обида на Пшеницыну.
— Эх ты, предательница…
Я не вижу, но спиной чувствую, как она усмехается. Ей нравится мучить меня. Сейчас она всадит игольчатую лилию мне под лопатку… Лишь бы не заорать… Я стискиваю зубы… И просыпаюсь. И ещё несколько минут продолжаю ненавидеть Пшеницыну, хотя уже понимаю, что во сне была вовсе не она. Не настоящая Настя…
Как нормальному человеку может сниться такое!
Утром я лезу под душ и стараюсь соскрести с себя все ночные гадости. И вообще всё, что налипло на меня: все тревоги, стыд за неудачи, непонятные страхи.
А принца пусть всё же играет Вальдштейн. Может, раскроется у него талант, если Вячик очень захочет.
Мне казалось, что скоро обязательно что-нибудь случится. Со мной. Лопнет во мне, как нарыв.
Наверно, я просто подлый человек. Не снаружи, а в самой своей глубине. Во мне сидит сгусток Озма, никуда от этого не денешься. Даже когда я не хочу ничего плохого, получается плохо. Само собой получается…