Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Получается, чем больше ты убегаешь от Межсезонья, тем крепче оно держит тебя.
Мир вдруг пошел трещинами, задрожал под ногами и перестал существовать – представления о вчера и сегодня, о своем «я» и «я» других стерлись в порошок.
Хмурым утром, через день после того как увезли Соню, – я оставалась ночевать у мамы, чтобы ей не быть одной. Когда мама включила фен, он вдруг выключился через пять минут.
Всюду, во всей квартире погас свет. Мы выскочили на лестницу – в халатах, как были; у ящика с коммуникациями стоял мужчина в комбинезоне Wien Energie.
– Что вы делаете? – возмутилась мама.
Он удивился.
– Отключаю электричество и газ. Владелица квартиры несколько месяцев назад расторгла договор – вы не знали?
И показал копию формуляра за подписью сестры – она его подписала еще осенью, сразу же после приезда с дачи.
В тот же день пришло уведомление от адвоката – маме предписывалось в двухнедельный срок освободить квартиру, так как договор аренды расторгнут. Мы с Петером когда-то перед подписанием сами проверяли этот договор, и поэтому я знаю, что его можно расторгнуть только за три месяца до выезда.
Мир рассыпался в пыль. Получалось, все эти месяцы сестра знала, что сделает.
Она приходила домой, ела то, что приготовила мама, и знала, что скоро выкинет ее на улицу, говорила Соне «привет» и знала, что будет мучить ее, а та – кричать страшно, надрывно. Знала – и ждала. Выжидала.
Мы перевезли коробки с фотографиями, которые сестра не успела – или не захотела взять, она ведь забрала многое, но только не фотографии, словно не желала, чтобы у нее осталась хоть какая-то память о прошлом, и Соня хоть когда-то вспомнила наши лица.
Сложили мамины вещи в машину Петера и перевезли в нашу квартиру – чтобы пока мама жила у нас, больше ведь было негде.
Тело, у которого отрубили голову, суетилось, металось. Мы бежали по Вене, запутавшись в паутине улиц и мощеных переулков, путая тени фонарей и свет, льющийся из окон, бежали, не видя лиц, по свинцовой Вене, ища выход и Соню.
В том доме, где, по словам сестры и бумагам юген-дамта, они сняли квартиру, их не было. Мы дежурили у подъезда в надежде, что увидим их или услышим плач Сони («если она запирает ее одну дома, я просто встану под дверью и стану ее утешать. Я буду каждый день приходить и успокаивать ее»).
Мы ездили в общежитие в Бригиттенау, о котором говорил Андрей, но оно было темным и мрачным, а за высокий забор было не попасть.
Мы нашли частного детектива, сидели в его приемной на дорогих кожаных диванах с витыми ножками розового дерева и понимали, что детектив ничем не может нам помочь. Он может только взять наши деньги. Потому что «я же действую строго в рамках закона», а когда в общежитии сидит человек из большой банды, что могут сделать законопослушные детективы? Это в кино детектив бросается в огонь и в воду, а в жизни он носит серый дорогой костюм и дежурит в машине с затемненными стеклами у подъезда неверного супруга, чтобы фотокамерой с огромным объективом снять, как тот выходит утром в обнимку с любовницей, – а потом еще выступить свидетелем на бракоразводном процессе.
Он делает то, что боится сделать любой австриец, но то, что совершенно нетрудно любому русскому.
Мы звоним сестре на работу и узнаем, что «она уволилась позавчера, у нее болеет тяжело дочь, и она должна за ней ухаживать».
Мы ходим в школу и на курсы немецкого, чтобы узнать: «девочку сюда не водят», «ее забрали из школы, сказали – переезжают».
Мы околачиваем пороги югендамта, чтобы узнать, что сотрудницу, подписывавшую распоряжение для полиции, помогавшей увозить Соню, перевели в другой район Вены, что, согласно протоколу, «изъятие ребенка прошло безболезненно, девочка не протестовала и радовалась, что ее забирает мать». Постойте, но она же кричала и плакала потом все двое суток, что Рита дозванивалась до них. Глаза сотрудницы югендамта стекленеют, она превращается в говорящую куклу:
– У матери ребенку лучше, мать ему плохого не сделает, она очень уравновешенная, и друг у нее приятный, они очень, очень любят девочку. Не ходите сюда, нам нечего вам сказать. Вы не входите в круг ближайших родственников – это вообще не ваше дело, что будет с ребенком.
Мы с мамой говорим друг с другом – но не дослушиваем, потому что каждая говорит о своем, о своей боли. Мама теперь с трудом произносит слова – так заикается. Я усыхаю до 40 килограммов, брюки уже не надеваются – одни так велики, что висят складками, как юбка, другие слишком подчеркивают острые кости, выпершие на бедрах.
И не знаешь, чего желать – безумия ли, смерти ли, пережить ли все эти мучения. Если бы я желала себе – то, наверное, смерти.
– Давайте мы его выследим, изобьем и отберем девочку, – предлагает «чеченец» Андрей.
Это звучит легко, на это тут же хочется согласиться, но отчего-то понимаешь, что это неправильно, что так будет еще хуже.
«Они выломали дверь», – испуганно говорит мама через несколько дней в трубку. Пока я работала, она сходила проверить пустую квартиру, чтобы взять то, что мы не успели перевезти.
Выходи из квартиры и жди меня на улице, кричу ей я, и мне страшно, страшно за нее тоже, что они ей что-то тоже сделают, и я не смогу ее защитить.
Я отпрашиваюсь с работы и бегу туда, к пустой развороченной квартире. И по дороге звоню сестре – непонятно зачем, ведь она все равно не отвечает, увидев мой номер.
Но неожиданно она берет трубку.
– Что, увидели? – В голосе только злорадство, это чужой голос, я такого не знаю.
Я чувствовала, я почему-то безошибочно чувствовала, что это наш последний разговор в жизни, – и спешила узнать, спросить все то, что хотелось, что меня мучило.
– Зачем ты это сделала? Зачем?
Она смеется – тонко, зло.
– Ты ведь не любишь Соню, ты сама говорила, зачем она тебе?
– Не люблю! Я ее ненавижу. И вас всех – всех ненавижу, – сестра выплевывает слова с силой, будто они твердые, – она заняла мое место. Раньше я была маленькой, самой младшей, меня все любили, обо мне все заботились. А потом она забрала у меня все – всю любовь. Я хочу, чтоб ей было плохо – очень плохо. И вам всем тоже. Вы сломаетесь от этого, ты разведешься, как я развелась, родители разведутся. Вы все заплатите за то, что она заняла мое место. Вы никогда больше ее не увидите – а она не увидит вас.
Она говорила одно и то же, повторяла одни и те же слова, и слова уже сливались в одно большое, «ненависть», – и я уже не слушала ее, я вслушивалась в тишину где-то за ее спиной, вслушивалась, надеясь услышать там Соню, – хоть голос, хоть шепот, хоть звук шагов, чтобы понять, расшифровать эти звуки, чтобы было хоть что-то, а не только неизвестность и вязкая ненависть сестры.
И когда я поняла, что в этой тишине нет Сони, я повесила трубку.