Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока выросшие искалеченные дети копаются в своих психических болячках, им не до недовольства и революций.
Это, конечно, все безумные теории. Только они, там наверху, глупы – и не знают, что это ударит и по их детям. Рано или поздно.
Она улыбается улыбкой сфинкса и, кажется, в этот момент превращается в само Межсезонье.
– Мы должны исчезнуть. Австрия вымирает – и это хорошо. Только когда умрет последний австриец – умрет наш фашизм. А тут будут города – совсем другие города, наполненные совсем другими людьми.
Она снова молчит – а я думаю, сколько детей будут растоптаны, прежде чем это случится. Герта смотрит мне в глаза и кивает на полки, заставленные папками.
– Там все они. Кого я знала. Я долго решалась и не могла решиться, чтобы уйти. И я знала, что я натворила. Знала, где моя вина. Я знаю, этим ее не искупить, но я утешаю себя тем, что это, может быть, кому-то все-таки поможет.
Несколько лет я копировала все акты, с которыми работала. Каждую бумажку. И подшивала в папки у себя дома.
– Но зачем? Какой в этом толк?
– Понимаете, югендамт неприкосновенен – в том виде, в каком он существует сейчас. Ни один из тех детей, которых мы изъяли из семей, никогда не получит доступа ко всем актам – зачем системе второй Нюрнбергский? Если кто-то из них, из этих детей, вдруг по материалам суда надумает выйти на меня – я выдам ему все документы. Расскажу обо всех поддельных экспертизах и ткну пальцем туда, где написаны адреса родственников, наверное тщетно все эти годы пытающихся найти его или ее.
Может быть, они возненавидят меня. А может быть – убьют, вы же знаете, как об этом потом пишут в газетах: «Амок. Сумасшедший убил всех, попавшихся ему на пути».
Мне все равно. Только мне хотелось бы, чтобы потом его не осудили на много лет.
От нее хочется отвернуться, и хочется смотреть на нее бесконечно – на то, как меняются ее глаза. В ней есть что-то, что притягивает – и тут же отталкивает. Она похожа на пляшущий огонь – ты смотришь и смотришь, не в силах оторваться, ты приближаешь лицо, придвигаешься поближе, пока лицо не опалит жаром, чтобы отпрянуть, снова уйти подальше, а потом снова смотреть, смотреть…
«Не дай бог попасть в жернова системы, не дай бог», – дверь в квартиру Герты закрывается, будто схлопываются раковины другого мира – полоской исчезает, истончается свет, свет торшера, который горит всегда.
Темный подъезд выплевывает меня на влажную, уже по-весеннему влажную венскую улицу.
Судья, ведущая наше дело, старалась не смотреть нам в глаза.
У нее не хватило смелости. Ни на что. Югендамт прислал заключение на восьми листах – «умиротворенная, счастливая мама», «гармоничная семья», «ребенок сидит на коленях у друга мамы и игриво расчесывает ему волосы», «психически неуравновешенные бабушка и тетя, которым нельзя доверить воспитание ребенка», «мать проявляет готовность сотрудничать с югендамтом». Просьбу об опеке отклонить. И еще в одной инстанции – отклонить.
Дело об угрозах и выбитой двери стыдливо-поспешно закрыли. «Бабушке и тете запрещается приближаться к семье, потому что они представляют для матери и девочки серьезную угрозу», «по виду матери нельзя заключить, что она принимает наркотики или пьет, она выглядит нормально», «у ребенка странные рисунки, но это связано с психическим и физическим насилием, которое отличало поведение бабушки и тети». «Я отказываюсь от своей семьи и больше ничего не хочу о ней знать, меня больше ничто с ними не связывает – заявила мать ребенка».
Кажется, что нужно постараться сделать все возможное, все, до конца. Поэтому, когда отказывают в опеке, мы подаем на «право посещений» – чтобы разрешили навещать Соню хотя бы раз в месяц.
«Бабушка и тетя не входят в законодательно определенный круг ближайших родственников. Кроме того, бабушка и тетя несут угрозу молодой семье. Иск отклонить».
В последний, самый последний раз я видела сестру и Соню на фотографии в «Одноклассниках» – тощая, с ввалившимися щеками злобная женщина с пятнистым лицом и поджатыми губами тянет к себе, чтобы обнять, судорожно тянет, с силой, маленькую девочку. Та отшатывается от нее, в ее глазах ужас. И девочка совсем не похожа уже на нашу Соню – она сгорбленная, поджатая, намного младше, у нее совсем другой взгляд – взгляд замордованного звереныша. В руках у нее большая потрепанная кукла – из тех, с которыми Соня два года уже как не играла, выросла.
А самой страшной, похожей на муторный сон, была встреча на Фаворитенштрассе. Вдруг, через два месяца после того дня, когда увезли Соню, они возникли на улице. Сестра тащила Соню по улице – Соню, превратившуюся в маленького, словно тронувшегося умом ребенка. Она вдруг оглянулась и увидела нас, а вслед за ней обернулась сестра, видно не привыкшая к тому, что Соня ведет себя не как молчаливая кукла.
Лицо ее перекосилось, теперь она тянула Соню так, что, казалось, оторвет ей руку. Она убыстряла шаг, видя, что мы идем за ней, она что-то бормотала – что, на таком расстоянии понять было невозможно. Она бежала к остановке такси.
Они бежали, а Соня оглядывалась – затравленно, беспомощно. И на трикотажных светло-сиреневых рейтузах – совсем не по погоде – расплывалось мокрое пятно, становясь все больше. Будто описался малыш, которого вдруг напугали.
А потом все испарилось. Исчезли фотографии на «Одноклассниках». Мы ездили к школам, в которых Соня могла бы учиться, – но ее нигде не было. Мы звонили по телефонам Герхарда, но они были мертвы. Мы ездили в Зальцбург, туда, где когда-то они жили, – квартира стояла пустая и безжизненная, словно из нее бежали, как перед извержением вулкана.
«Тут уже полгода никто не появлялся», – сказала соседка, не узнав нас. Конечно, столько лет прошло.
Мы перепробовали все – но всюду была тишина и пустота.
И скоро в зальцбургских газетах по недвижимости появилось объявление частного маклера, продававшего квартиру с тем самым адресом, по которому когда-то жил Герхард.
Все, кто хоть какое-то отношение имели к Соне, исчезли, будто их и не было в мире никогда.
Через год Урсула по своим каналам узнала, что опеку у сестры тоже отобрали, и всем теперь окончательно занимается югендамт.
А еще через три месяца она даже не смогла посмотреть информацию о прописке Сони – пусть и липовую, ни по одному из адресов, по которым сестра ее регистрировала раньше, они не жили. Информацию закрыли вовсе. Для всех, включая родителей. По суду.
Я вижу вдруг – так четко, словно все это здесь и сейчас, – наш московский двор: ломкие устья весенних ледяных ручьев, ноздреватый снег, предчувствующий желтые комочки мать-и-мачехи, и нас с сестрой в демисезонных пальтишках, зеленом и красном в клеточку. Пальтишках, которых больше не продают – ни для взрослых, ни для детей, потому что исчезли демисезоны, природное Межсезонье, и теперь его надо искать вовне. Мы родились со знанием того, что такое Межсезонье и зачем оно, мы росли в нем. А потом решили повернуть в сторону твердой земли – спутав удобство с ростом. Я вижу наши лица – мое и сестры: пухлые щеки, волосы, выбившиеся из-под шапок. Лица разные, но похожие – каждое по-своему, в чем-то своем, на Соню. Если сложить вместе эти детские лица, слить их в одно – получится Соня. Соня и демисезонное пальто.