Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спутники Тима слишком поспешно согласились с его предложением. Сказали, подождут поблизости в беседке «бельведер». Но Тим их отговорил. Никуда он не денется и ничего с ним не случится – знамо дело, вдруг обождать придется целый день? Обещал клятвенно, что свяжется непременно по видовому экрану: обсказать, что у него и как. Познавательные занятия, они долгие, ни к чему утруждаться, пусть лучше полетают по городу. Друзья его и с этим осторожно согласились. Хотя и посмотрели на него с сожалением, будто говорили: и охота тебе, поэту, убить драгоценное время на усилия, столь неблагодарные по своей сути. Но, в конце концов, после коротких и вялых пререканий, больше из вежливости, оба оставили Тима в покое. Прежде чем ступить внутрь, под темный давящий свод – будто ныряешь в зияющую кротовую нору, – Тим обратил внимание на каменного человека необычного вида, приподнятого ввысь массивным постаментом у дверей. Черный, блестящий и гладкий, он строго выпрямился на высоком стуле, искусно украшенном богатой резьбой, – усталое и гордое лицо, пустые неодушевленные глазницы придавали ему неземной вид. Одна рука воздета в вопрошающем жесте, будто бы каменная статуя и сама не знает, зачем она здесь. Вторая лежит, спокойно вытянутая вдоль бедра, словно бы указывает на временный отдых после тяжких трудов. Казалось, черный человек собран наспех из различных и чужеродных меж собой телесных частей, вовсе ему не принадлежавших и противных друг дружке. На передней стороне возвышения тянулся длинный ряд незнакомых, разноязычных значков‑букв. Тим присматривался долго, прежде чем нашел нужную строчку и смог прочесть одну из золоченых надписей: «Мегест Иверский, достойному – достойное!». Стало быть, памятник. Если статуя сходна нарочно с отдельным человеком, она называется «памятник», Тим об этом знал. И еще он знал, что в общности своей нынешние радетели не одобряют подобных сооружений. Значит, или человек этот умер страшно давно, или отличился от всех прочих неким из ряда вон необыкновенным деянием, но умер все равно – живых охотников на памятник себе не сыскать, к этому отношение «негативное». Мегест Иверский, запомнил Тим на всякий случай. Если уж сидит сей Мегест каменным изваянием перед домом, в котором скажут Тиму о Вольере, то и сомневаться не стоит – имеет к слову и к месту явное отношение. Тим еще раз оглядел памятник, как бы примериваясь и оценивая. Затем он вошел.
Отсутствовал он два с половиной дня. Из постороннего только и отвлекся на несколько сеансов связи: успокоить Лютновского, и чтобы никто из лишней заботы не вздумал ему помешать. Да еще местный «серв», бесшумный и бессловесный, порой приносил ему немного пищи. Во всем прочем мир внешний на некоторое время прекратил для Тима свое существование. Внутри Музеума Третьей Революции было пусто и мертво. Тим случился единственным его посетителем, но спустя очень недолгие часы уже не удивлялся этому обстоятельству. Незачем ходить сюда радетелям, разве кроме специально и научно интересующихся – с малолетства каждый из них понимает про то, о чем Тим с потрясением до самых корней своего естества узнал за пролетевшие мимо него смены дней и ночей. Не спал вовсе, ни в одном глазу, как оно говорится, да и какой там сон! Он, пришедший, дабы узреть врага своего в лицо, обнаружил, вдруг и с первых же откровений музеумных комнат и читальных зал, что надобен ему ныне не портрет, но зеркало. Ибо врагом оказался он сам.
Как же это, свет ты мой?! А вот так!
Однообразной, нескончаемой чередой проходили перед ним злодеяния его народа. Народа Вольера. Народа «Яблочного чижа». Прямые потомки безжалостных, невежественных животных, чья воля извращала, угнетала и унижала не только ближнего и слабого, но и самый разум свой. Однако главнейший кошмар, длиной в бессчетные земные века, заключался более в том, что при этом чувствовали себя особи его народа хорошо и в обычном своем состоянии.
А рядом и подле на протяжении долгих столетий существовали совсем иные люди. Сначала мало было их. Потом стало побольше. Тим узнал выражение, грубое и скверное – «козлы отпущения», узнал и то, что значили сами слова. Эти люди и были ими. Во все времена прежде Нового мира, без перерыва и малого исключения. Называли их по‑разному. Магами и колдунами, ведунами и лекарями, юродивыми и чернокнижниками, в годы более дружелюбные – философами, святыми, подвижниками и просветителями. Были среди них поэты, подобные Тиму, были и мастера художественных образов и звуков, были и просто сильно ученые человеки. Общее имя им – Носители, так и написано, с большой буквы. Изо дня в день они старались не для себя, но одни за всех. Там и тут, во всех уголках земли. Но всякая кроха знания и выстраданного умения, которую они несли с собой и в себе, получала гнусный и отвратительный смысл в руках тех, для кого люди эти ее добывали ценой неслыханных усилий. Ибо народ Вольера был жаден, о да! Однако отнюдь не до вольного знания. Но до самодовольства за счет чужой чести и чужой крови – это называлось жаждой власти. Или до кучи бессмысленных мертвых предметов – это называлось жаждой материального блага. Пусть у других не станет куска самой дрянной еды, пусть! Зато ноги свои самые ушлые и проворные водрузят на согбенные шеи остальных обездоленных.
Да и сами обездоленные оказались ничуть не лучше. Разве мечтали они о свободе для самих себя или о свободе родного их племени? Если бы было так. Картины безумной бойни, каждая следующая похлеще предыдущей, проплывали на воздушных экранах перед растерянным и напуганным взором Тима, грешника и поэта. Казни, казни и вот опять казни. Ради того, чтобы самим обиженным сесть на нагретое место и, в свою очередь, начать обижать других. Все они хотели жить лучше, но никто, кроме горсточки избранных (да кто их слушал‑то!), не знал и не желал знать, как! Потому что на самом деле хотели они не как лучше, а как проще. А проще всегда выходило за посторонний счет.
Пока Носители однажды не сказали: Хватит! Довольно и будет! И взяли все в свои руки. Их было уж много во всех разных частях света. И они были сила.
Вот тут‑то и начиналась история Нового мира. О самих Носителях тоже полагали по‑разному. Существовали на этот случай целых две наиглавнейшие теории. Теория – это такая хитрая штука, на словах или по‑писаному, в которой шаг за шагом, по порядку, говорится о различном возможном знании, когда правдивом, а когда до конца не известном. В первой из теорий было сказано таково.
Во всякие времена от людей происходило два вида творений. На день сегодняшний и на века. Которые для развлечения и которые от мучений неизвестности природы и богов. Народ Вольера, в те далекие дни именуемый для простоты толпой, всегда хотел острот и увеселений, а если и брался за вещи серьезные, то непременно за сиюминутные и сулящие скорое разрешение всем житейским несчастьям. Творцов этого призрачного благополучия сонная разумом толпа превозносила до небес, напыщенные и глупые владыки оделяли их теми самыми вожделенными мертвыми предметами, но здесь дело и заканчивалось. Потому что уже завтрашним днем ради суетных развлечений толпы появлялся иной кумир и немедленно забывался прежний. Исключение составляли как раз Носители. Именно они через громадную череду лет, иногда не ведая один о другом, из прошлого в будущее, словно вечно негаснущее солнце, передавали подлинную суть ощущений бытия, недоступную толпе и неуничтожимую. Отсюда и возникло их имя. Целый неисчерпаемый кладезь, который, кроме них, и не был никому интересен и нужен в его истинном виде. Носителям тоже приходилось несладко. Травили их все кому не лень за то, что непохожи, и за то, что непонятны. Многие не выдерживали, становились в ряды толпы, будто прятались, и погибали там очень скоро от безнадежности, горького пьянства и доносов. Которые выдерживали, погибали тоже, зато и жалели себя меньше. А в общем, и так и так выходило худо.