Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Берлине я задержался на три недели и все это время наблюдал за работой Шляйха в его маленькой клинике. В последний проведенный там день он оперировал кисту в подчревной области под местным наркозом. Без сомнения, то была вершина мастерства, и такая операция безоговорочно доказывала действенность его метода. Прощаясь с ним, я настаивал, как настаивал, прощаясь с Реклю, что он должен поведать миру о своих достижениях. Он ответил, что планирует представить их на берлинском конгрессе Немецкого хирургического общества в следующем году или, может, через два года.
Если Шляйх не хотел перечеркнуть еще один год своей жизни, то его имя должно было в скором времени появиться в списке докладчиков. Незадолго до начала конгресса мне в руки попал тот список. Пробежав по нему глазами я и вправду обнаружил там имя Карла Людвига Шляйха рядом с заявленной им темой доклада: «Безболезненные операции по методу местной инфильтрационной анестезии»!
Ученые уже собрались в только что отстроенном Доме Лангенбека на Цигель-штрассе, когда в апреле 1892 года я с опозданием прибыл на Берлинский конгресс. Я приехал как раз вовремя, чтобы присутствовать на заседании, на котором должен был выступить Шляйх, но мне не удалось побеседовать с ним заранее. Я строго оглядел его, когда он вошел в огромный, белый, богато отделанный золотом лекционный зал в сопровождении почтенного господина семидесяти, может, лет с роскошной шевелюрой седых волос. На нем был торжественный темный костюм, в котором он выглядел очень непривычно. От волнения его лицо залило густой краской, а глаза светились так, будто бы он уже сейчас мог в деталях представить себе тот триумф, который должен был достаться ему в тот день. Но еще более яркий свет лился из обрамленных глубокими морщинами глаз пожилого господина, шествовавшего рядом. Я узнал, что это был отец Шляйха, проделавший путь из Штеттина в Берлин, чтобы стать свидетелем такого события. И этот человек заслуживал глубочайшего почтения, ведь благодаря ему его сын поднялся со дна праздной жизни и добился таких высот.
В зале не осталось свободных мест, когда Шляйх взошел на трибуну. На заседание под председательством профессора Барделебена, главы больницы Шарите, собрались почти семьсот врачей.
Когда Шляйх начал свою речь, волнение его усилилось. Позже люди сведущие утверждали, что перед выступлением для храбрости он немного выпил. Но я не желаю верить в это. В первые минуты голос его несколько дрожал. Однако затем он приступил к изложению результатов своей работы, что оживило его и добавило образности его речи, хотя тон его оставался деловым и настолько убедительным, что я не сомневался: по окончании доклада его ожидала бурная овация. Я пригляделся к людям в зале: на лице Барделебена застыло растерянное выражение, та же эмоция отразилась на лице Эсмарха и многих других знаменитых немецких врачей.
Ближе к концу выступления манера Шляйха стала особенно живой и, как мне показалось, даже увлекательной. Рассказ об истории собственного изобретения заметно вдохновил его. Бесконечно уверенный в победе и успехе, он самонадеянно завершил свою речь словами: «После описанного в моем докладе метода анестезии я считаю себя не вправе применять при операциях наркоз хлороформом или любые другие ингаляционные его виды, но, разумеется, я откажусь от них не раньше, чем метод инфильтрационной анестезии будет достаточно испытан. Однако проводить под общим наркозом те операции, которые легко можно осуществить при помощи местного обезболивания, на современном этапе развития инфильтрационной анестезии я считаю преступлением».
Слово «преступление», так неожиданно выпорхнувшее из уст Шляйха, родило во мне неприятное чувство. Но, как и прежде, я ожидал, что в следующую секунду в его адрес зазвучит гром аплодисментов.
Как раз в это мгновение с разных сторон послышались разрозненные его раскаты, но то были не аплодисменты, а негодующие возгласы.
Я заметил, что Барделебен вдруг поднялся со своего места. Его лицо раскалили гнев и возмущение. Он позвонил в колокольчик и, обращаясь к залу, громко прокричал: «Уважаемые господа, если нам будут предъявлять подобное высказанному в завершающей фразе докладчика, то мы будем вынуждены поменять свое к нему отношение, поскольку это все же публичное собрание. Я хотел бы попросить тех, кто убежден в справедливости предъявленного обвинения, поднять руки…»
События развивались с такой ошеломляющей быстротой, что я замер в оцепенении. Разразилась овация, но не в честь Шляйха, а в честь Барделебена. Не поднялось ни единой руки. Я увидел, как с лица Шляйха сошел горячий румянец, оно побледнело и приобрело серый оттенок. Растерянный, дрожащими губами он попросил слова и проговорил: «Уважаемые господа, я прошу вас все же выслушать меня». Шляйх уверял: все, что было сказано в рамках его доклада, – правда. Но Барделебен прокричал: «Нет. Заметьте, никто не поднял руки». На него снова обрушилась овация. «Желаете ли вы продолжить дискуссию? – спросил он, не глядя на докладчика. – Прошу тех, кто желает ее продолжения, поднять руки». В следующую секунду он констатировал: «Я не вижу ни одной руки, значит, не будет и никакой дискуссии».
Неспособный пошевелиться, я наблюдал, как Шляйх спустился со сцены и проследовал к выходу, сбитый с толку, беспомощный, униженный, обманутый предвкушением успеха и, разумеется, не подозревающий, что одно только слово – «преступление» – вызвало этот внезапный бунт.
Я вскочил со своего кресла и в воцарившейся сумятице попытался пробиться к выходу, чтобы нагнать Шляйха и ободрить его. Но когда мне удалось покинуть зал, Шляйх и его отец уже исчезли. Я снова увидел его на следующий день, глубоко опечаленного и наполненного ненавистью и презрением ко всему «свету» хирургии. Эти чувства больше уже не покидали его. Мне посчастливилось узнать, что его отец был тем человеком, который заставил сына снова встать на ноги после пережитого болезненного падения. Он сказал тогда: «Карл! Все эти типы сумасшедшие. Пойдем-ка к Гиллеру и разопьем бутылочку шампанского. Правда все равно будет твоей», и эти его слова вошли в историю. Я также до сих пор не могу найти оправдания тому, что случилось на том заседании.
Холодный прием, оказанный Карлу Людвигу Шляйху на конгрессе хирургов 1892 года, в Германии позже станут причислять к числу легендарных событий, и он станет излюбленной темой многочисленных писательских трудов о непонимании, от которого страдали молодые гении, вышедшие за рамки традиционной медицины. Неуемная фантазия Шляйха значительно размыла истинные очертания произошедшего, где вина до некоторой степени лежала и на нем. Благодаря его красноречию он впоследствии вполне осознанно предстал перед широкой немецкой общественностью в качестве жертвы науки, встав в один ряд с Земмельвайсом и Листером. В этом ему помогли связи с людьми от искусства и журналистами, которые отнеслись к его беде как к своей личной. Этим его мятущаяся и ранимая душа успокоилась. Однако таким образом он угодил в число безнадежных аутсайдеров, которые никогда так и не были приняты в круг немецких хирургов, хотя и получили позже заслуженное признание.
Все еще ощущая горечь поражения, Шляйх продолжал работать над своим методом, и Бергман стал первым, кто воспользовался им. Во время конгресса хирургов 1894 года он пригласил Шляйха продемонстрировать его наработки в клинике на Цигельштрассе в присутствии гостей мероприятия. Прочим Бергман предпочел операцию по удалению геморроя. Но обращала на себя внимание глубина образовавшейся между ними пропасти, ведь почти из семи сотен прибывших на конгресс едва ли тридцать нашли возможность явиться на демонстрацию. На следующий день Бергман обратился к конгрессу со словами: «Таким образом, докладчик может порекомендовать применение инфильтрационной анестезии Шляйха при не слишком обширных операциях на здоровой коже. Кроме того, докладчик должен признать, что господин Шляйх, разработав свой метод, внес в развитие медицины вклад, который нельзя недооценивать…» Это было первое официальное признание метода Шляйха, которое, однако, лишь немногие вознаградили своим вниманием. В те дни я не раз посещал клинику Шляйха, и меня переполняло возмущение, когда я видел, как здесь спасают людей, которые в ином месте погибли бы, не перенеся наркоза, и это мое убеждение не было тайной ни для кого из моих друзей и знакомых, от Эсмарха до Микулича и Бергмана. И хотя наедине с собой все сожалели о происходящем, в публичной жизни многие оставались заложниками событий.