Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последняя фраза повисла в воздухе, Анна Луиза, словно предоставив остальное мне, сидела на веранде с растрепанными волосами, щурилась на утреннем солнце и ждала моего одобрения или благословения, уж не знаю чего. Или того, что я буду вытягивать из нее признание. При этом она продолжала есть овсяные хлопья с молоком, такие же бесцветные, как ее кожа, волосы или ночная рубашка. Я ничего не имела против разведенных мужчин, вообще никаких возражений. Разве она сама это не понимает?
— Он медбрат в психиатрическом отделении, — прервала она молчание. — Мы обсуждали с ним, каково это — когда тебя предают и бросают.
— Ну и что он сказал?
— Да так… сказал, что это очень больно.
Я ведь могла поддержать ее, не осуждать за то, что она готова вступить в новые отношения, вместо того чтобы сидеть дома и ждать, на что решится Фруде. Но это казалось таким невозможным и в чем-то трагическим.
— Если все полетит к чертям, — сказала она, — если Фруде не вернется…
— Он точно вернется, — заверила ее я.
Все так и произошло.
— Ты ведь сама — женщина, — как-то сказала Элиза.
— Что ты имеешь в виду? — спросила я.
— Иногда складывается впечатление, что ты ненавидишь других женщин. Даже саму себя.
Она засмеялась, словно пытаясь смягчить резкость своих слов. Тогда ей было около сорока лет, а мне, значит, тридцать три. Я не могу припомнить, чтобы она раньше говорила мне что-либо с такой прямотой. Я сидела и разговаривала с Элизой еще примерно полчаса, пока она складывала одежду. Я совершенно опешила и пыталась вспомнить, что ей дало повод так думать. Это было еще в те времена, когда я работала учительницей, и я рассказала об отношениях Хелле и Эйстейна. Об отчаянии Хелле и ее озлобленности в тот момент, когда она поняла, что Эйстейн предпочел ей меня, и обо всем, что с этим было связано.
— Неужели она думает, что чего-то добьется этим? — спросила я Элизу. — Она что, не понимает, что так только унижается?
А ведь правда. Я пришла бы в отчаяние, если бы испытала то, что испытывают другие женщины, или если бы такой меня увидели со стороны. Однажды я сидела в кафе в торговом центре вместе с четырьмя женщинами, которые недавно родили и, как и я, вступили в группу грудного вскармливания. Думать о Майкен, думать об этих женщинах, с потерявшими форму фигурами, в одежде, которая не налезает, с головами, заполненными ватой. Они называли это «туман грудного вскармливания» и считали, что это он создает ощущение ваты в голове. Я сама внесла свое имя в список в женской консультации, никто никого не принуждал. И с тех пор, как я ушла в декретный отпуск, я не прочитала ни одной книги, едва ли одну страницу в газете. На нас удрученно смотрел какой-то мужчина в костюме, он бы предпочел съесть свой багет в тишине, без детских воплей, и мне было стыдно. Мне было особенно неловко за остальных и еще за Майкен, которая сидела и ритмично покусывала мою руку влажными деснами, издавая стонущие звуки.
Я помню, как однажды Нина сказала: «В первые месяцы после рождения Норы я была просто как зомби. Я чувствовала себя как на другой планете, словно кто-то заставил меня взять на себя невыполнимую обязанность, с которой я никогда не смогу справиться и с которой никто не может мне помочь».
Тогда Майкен было всего несколько месяцев, и я с энтузиазмом убеждала Нину родить еще ребенка. «Я просто боялась, — сказала Нина. — Я ждала, что кто-то, кто видит меня насквозь, заберет ее у меня — патронажная сестра, мать Трулса или моя собственная мама, или даже кассирша в „Реме“! Если Нора будет там кричать. Я была совершенно уверена в том, что никогда не осмелюсь сделать это еще раз — забеременеть, родить и снова взять на себя такую огромную ответственность за чью-то жизнь».
Мне никогда не приходили в голову подобные мысли. Когда я думаю об этом теперь, то понимаю, что мне просто нужно было иметь то, что было у других, не заботясь о том, чего на самом деле хочу я сама, но я не могу припомнить, чтобы испытывала беспокойство по поводу того, справлюсь ли я с этим.
Элиза садится на корточки перед зеркалом в коридоре, которое еще стоит на полу, и собирает волосы в высокий хвост на затылке. Сондре что-то грубо кричит Майкен; по-видимому, она это заслужила. У меня появляется знакомое мимолетное ощущение радости при мысли о том, что эти трое скоро уедут из нашего дома и наступит тишина. И все вернется на свои места — уют и тепло, атмосфера дома, скрытая в стенах и мебели, все опять станет моим. Мы с Гейром вечером снова сможем наслаждаться друг другом.
Но Майкен огорчена из-за того, что они уезжают. Она забралась под диван, одни ноги торчат, и скулит оттуда. Гнев вот-вот утвердится в палитре ее эмоций, пока еще довольно эгоцентричной, она злится из-за того, что сама себе навредила: из-за того, что она устроила скандал, у них с Сондре оказалось меньше времени на игры. Я прошу ее успокоиться, хотя я знаю, что это не поможет. Разве нельзя потерпеть, спокойно выдержать эти завывания, убеждаю я сама себя. Но это выше моих сил, мне нужно это остановить. Я выволакиваю ее за одну ногу из-под дивана, она голосит еще громче. Я обещаю лишить ее субботних сладостей, если она не прекратит рыдать. Тогда всхлипывания на время затихают, но потом возобновляются. И тут входит Гейр.
— Я составил список покупок, — начинает он. — Можешь пойти по магазинам, если хочешь, тогда эту скандалистку я возьму на себя.
Я чувствую проблеск счастья.
Теперь можно оставить Гейра и Майкен, которая все еще продолжает рыдать. Солнечные лучи пробиваются через мокрые обнаженные ветки яблони, и кажется, что они покрыты паутиной.
У мусорных баков стоит Ивонна с черно-желтым мешком в руках, она вздрагивает при виде меня, взгляд у нее виноватый.
— Сорока. Калле разбил ей голову булыжником. Это было так ужасно.
Она открывает мусорный бак и опускает мешок, который с глухим стуком падает на гору мусора, Ивонна с грохотом захлопывает крышку.
Я иду по улице Генерала Рюге, вдоль тротуара бежит ручеек, в воде плещутся солнечные зайчики. Элиза и Ян Улав уехали, все закончилось, и все чудесно. Я придумала начало для статьи, которую собираюсь опубликовать, и мне не терпится сесть за работу. За последние три