Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Живые, крепкие, мускулистые солдатики отряда сопровождения разбили на камнях бивуак. Купались в холодном, прозрачном море, ловили рыбу, варили уху. Им повезло, молоденьким бойцам: вместо того чтобы шагать по плацу или рыть котлован, они весело проводят неуставной вечерок. Им повезло, потому что не повезло мне.
Впрочем, почему мне не повезло? Я жил как хотел и умру, когда захочу… Умереть не страшно, все равно что нырнуть в морскую волну, где тебя встретит незнакомый, пугающий мир небытия.
Потом, вздыбив наш походный лагерь, подлетел вертолет. Отяжелевшие от сна и безделья солдатики бежали к винтокрылой машине, и казалось, что сталактитовые ножи срежут бритые затылки… Им не повезло, солдатикам, что у меня появилась блажь поговорить с отцом, который, им на беду, оказался высокопоставленным военным чином.
Блажь мертвеца.
Я услышал хруст ракушек — отец шел пружинистым веселым шагом полководца.
— Как дела, сын? — Сел на тюбинговый валун. — Живешь? — На лбу пульсировал венценосный вензель.
— Живу, — ответил я. — Тебя можно поздравить с маршальским званием.
— Спасибо, — улыбнулся отец. — Это так, игра в бирюльки, а вот скоро… — И не договорил.
Солдатики снова разжигали костер, сквозь прибой, казалось, было слышно, как огонь своей воспалительной беспощадной плазмой рвет древесную мертвую ткань.
— Живешь, говоришь? — сказал отец и косящим взглядом проверил мою телесную немочь.
Я ошибся — ошибся в собственном отце. Я даже не мог предположить, что человек так может заблуждаться, как я. Так, как ошибся я, может позволить себе ошибиться только раб. Я — раб?
Я хотел спровоцировать народ, вытащив на кремлевский помост идиота. И делал все, что было в моих силах. Я надеялся, что народец, увидев над собой дегенерата, ужаснется и поймет, что жить так нельзя, если в кумирах ходит слабоумный малый, коим, безусловно, является Бо.
Но отец, как я понял, строит свою большую игру. Он воспользуется удобной ситуацией и сделает все, чтобы власть пала в его руки.
Между тем отец стащил полевую форму с погонами, где пластались маршальские звезды, и нагишом поскакал к студеному морю. Все-таки он был до безобразия здоров, бронетанковый бригадир. Потом с ненавистью растирал полотенцем атлетическое тело, кричал мне:
— Все хотят свободы! Будет вам свобода! Это я обещаю. Дадим стране свободу! Всем — свободу! Ничего, кроме свободы!
И я увидел в его налитых кровью глазных яблоках четкие зрачки убийцы.
— Жаль, что умираешь, сын, — проговорил он. — Интересные события грядут! — И поправил командирскую портупею.
— Я знаю.
— Что?
— Что будет с ним?
— С кем?
— Моим братом Борисом.
Отец отшатнулся; присел надо мной, пожевал губами, набрякал тяжелой венозной кровью:
— Кто тебе сказал о брате?
— Алька. Ты говорил с мамой очень громко…
— Что? — Диктаторские мышцы обмякли; неожиданно улыбнулся. — Ошиблась Алька. Борька мне как сын, но настоящий его отец — Борис Абрамыч… Понял?
— Да.
— Ну что еще у тебя? — Он торопился, защитник отечества.
— У меня просьба.
— Давай.
— Не звони, пожалуйста, в пять часов утра… в чужую квартиру…
— Ха! — сказал маршал. — Между прочим, квартиру тебе сделал я. Но если просишь, больше не буду звонить. Прощай.
— Прощай.
Сталактитовые ножи лопастей вертолета качнулись, поплыли по воздуху, ускоряя собственное вибромолотильное движение.
Я не поверил отцу. Как можно было верить тому, кто хотел взять власть над рабами любой ценой — даже ценой смерти собственного сына?
Я торопился закончить повесть и поэтому заснул в пять утра. И только уплыл в муть сна, как раздался дзинь-дзинь телефона. Я цапнул трубку и услышал визг П.А.:
— Ты что, с ума сошел?
— А в чем дело?
— Он еще спрашивает, подлец!.. Я вот стою на станции… По твоей милости… А дача целая!
— Дача? — не понимаю. — Какая дача?
— Моя, которая сгорела. Ты сказал, что она сгорела.
— А что, не сгорела?
— Не-е-ет!
— Поздравляю.
— Иди ты… идиот!
— Сам такой… кто в пять утра?..
— А у меня электрички не ходят.
— Прогуляйся.
— Двести километров.
— Лови такси.
— Издеваешься?.. У тебя есть машина, давай на машине…
Я аккуратно опускаю трубку; какой привязчивый тип этот П. А., совершенно голову потерял на двухсотом километре, я его туда не посылал, и поэтому никаких обязательств у меня перед ним нет, тем более драндулет отправлен в металлолом.
Но снова — дзинь-дзинь-дзинь.
— Да иди ты, — отвечаю в сердцах, — на двести первый километр!
— Куда? — И узнаю родной голос жены.
— Ты?
— Я.
— Что случилось?
— Я хочу тебя видеть.
— Ну, что такое?
— Если я умру, ты не люби… никого…
— Дур-р-ра! — умираю от крика. — Что с тобой?!
— Ты никого не будешь больше любить, обещаешь? — рыдает.
— Никого! — рыдаю я. — Прекрати все это, ради Бога…
— Поставь за нас свечку, — просит.
— Хорошо.
— Ты знаешь… церковь у рынка…
— Знаю… Прости меня.
— И ты меня прости.
— Я скоро буду, — говорю. — Тебе принести что-нибудь?
— Ничего.
— Я принесу повесть, — шучу, — и фантастическую феерию, — шучу. Наконец родил двойню. Слово за тобой.
— Ой, я тогда точно не рожу, — шутит.
И мы оба и смеемся, и плачем.
Город с высоты птичьего полета. Он шумен, многолюден, празднично-трудолюбив, контрастен. Пластается на берегу экологически чистого океана. На одном из травяных островков возвышается Статуя Свободы, встречающая путников мира поднятой рукой, где зажат факел, похожий на гигантское мороженое в вафельном стаканчике.
В пятизвездочный отель входили две экзотические фигуры, они неряшливо ели мороженое, громко говорили по-русски, хохотали по-американски и были одеты, как техасские ковбои. Их встречала милая, чрезвычайно взволнованная девушка:
— Ваня! Любаша! Виктор Викторович пропал!
— И тута покою нету! — в сердцах говорит «техаска».
— Он меня достал! — говорит «техасец». — И в раю ему не живется.