Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Общеизвестно, что власть, особенно власть неограниченная, способна легко испортить человека. Справедливо, впрочем, и обратное утверждение: люди сами портят власть. Нельзя не признать, что Тиберий сам испортил собственное, такое успешное вначале, правление. В случае же с Гаем очевидно убийственное воздействие на молодого правителя, лишенного всякого опыта государственного управления, необъятной власти и полной безнаказанности. И первый опыт политического убийства стал тем самым роковым глотком крови, который, по уже приводившемуся образному выражению Аврелия Виктора, превратил его в зверя{277}.
Безусловная убежденность в своем всемогуществе проявлялась, на словах пока, даже в первые счастливые для всех и для него самого месяцы правления. Бабушке своей Антонии Августе незадолго до ее смерти он жестко сказал в ответ на ее увещевания: «Не забывай, что я могу сделать что угодно и с кем угодно!»{278} В дальнейшем Калигула всегда старался напомнить окружающим о беспредельности своей власти и чем она для них в любой миг может обернуться по его капризу. Однажды «средь шумного пира он вдруг расхохотался; консулы, лежавшие рядом, льстиво стали спрашивать, чему он смеется, и он ответил: «Атому, что стоит мне кивнуть, и вам обоим перережут глотки!»»… «Целуя в шею жену или любовницу, он всякий раз говорил: «Такая хорошая шея, а прикажи я — и она слетит с плеч!»»
Такими шутками Калигула забавлялся постоянно{279}. Но забавы эти возбуждали ненависть к нему, возможно, не меньше, чем сами жестокости. Римляне с подобным никогда не сталкивались. Проскрипции эпохи гражданских войн касались ограниченного круга лиц, внесенных в роковые списки и в той или иной мере в большинстве своем враждебных или неудобных для победителей. Тиберий превратил закон об оскорблении величия в закон об оскорблении величества, но и здесь было понятно, кого именно в первую очередь закон сей касается: будь осторожен, не давай повода для доноса, терпи гнусные причуды тирана, и гибельное обвинение тебя не коснется. При Калигуле же воцарилась полная непредсказуемость: кого хочу — того казню! Здесь и речи нет хотя бы о видимости вины перед императором. Если он заявляет о готовности забавы ради приказать перерезать глотки консулам, высшим должностным лицам державы, то никто вообще не вправе считать себя в безопасности. А то, что Цезарь не просто шутит, было для всех совершенно очевидно, поскольку расправ такого рода было предостаточно.
Первыми жертвами Калигулы стали люди знатнейшие, составлявшие его ближайшее окружение, и возможно было допустить, что они готовили какой-то заговор, были недостаточно верны… Но ведь в дальнейшем жертвами Гая становились люди вовсе не знатные, никаких заговоров составлять не могущие и ничем перед императором не провинившиеся. Они погибали только потому, что это доставляло удовольствие правителю, развлекало его, чего он, собственно, не только не скрывал, но чем откровеннейшим образом похвалялся. Кровавую забаву обезумевший принцепс был готов учинить в любое время, в любом месте, с любыми людьми и при любых обстоятельствах:
«В Путеолах при освящении моста он созвал к себе народ с берегов и неожиданно сбросил их в море, а тех, кто пытался схватиться за кормила судов, баграми и веслами отталкивал вглубь»{280}. Иногда шутки Калигулы были относительно безобидны, но чаще — бессмысленно жестоки; иной мог стать жертвой кровавой расправы просто за свою внешность: «Встречая людей красивых и кудрявых, он брил им затылок, чтобы их обезобразить. Был некий Эзий Прокул, сын старшего центуриона, за огромный рост и пригожий вид прозванный Колосс-Эротом; его он во время зрелищ вдруг приказал согнать с места, вывести на арену, стравить с гладиатором легко вооруженным, а когда тот оба раза вышел победителем, — связать, одеть в лохмотья, провести по улицам на потеху бабам и, наконец, прирезать. Поистине, не было человека такого безродного и такого убогого, которого он ни постарался бы обездолить»{281}.
Что особенно возмущало римлян в жестокостях Калигулы, так это единоличный характер принимаемых решений о судьбах людей, включая и высших должностных лиц. При Тиберии сенат, пусть и раболепствующий, все-таки оставался высшей судебной инстанцией и приговор обвиняемому выносил он. При этом, как правило, обвиняемый мог защищать себя, важнейший постулат римского права: «Да будет выслушана и другая сторона!» строго соблюдался. При Гае решение исходило от одной-единственной персоны — императора. Уже судьбы Тиберия Гемелла, Марка Юния Силана, Птолемея, Макрона и Эннии Невии Калигула решил сам, сенат совершеннейшим образом ни во что не ставя.
Тиберий, родившийся в эпоху гражданских войн и взрослевший в годы становления принципата — монархии в республиканских одеждах, искусно создаваемой Августом, который мудро учитывал печальный опыт божественного Юлия, убитого за явное стремление к открытой царской власти, старался продолжать политику великого предшественника и не покушался на основы государственного строя, им созданного. Видимость республики при действительной необъятной власти правителя, лишь в угоду традиции не царем открыто, но стыдливо принцепсом именуемого, совершенно его устраивала. А как он властью этой пользовался, мы хорошо помним. Гай, выросший и возмужавший при Тиберии, необходимости сохранения если не одежд, то хотя бы фигового листка республиканства решительно не понимал. Он однозначно воспринимал свою власть как монаршую, основанную на династических правах, а не на воле какого-то там сената римского народа. Именно этим обстоятельством, а не только пылкой братской (и не только братской) любовью к сестрам объясняется столь высокая и необычная для римлян их титулатура. Вспомним девиз его правления: «Да сопутствует счастье и удача Гаю Цезарю и его сестрам!» На вновь отчеканенных монетах помимо изображений самого Гая, что было естественным, стали изображаться и его сестры Друзилла, Юлия Ливилла и Агриппина. Им сопутствовали изображения рога изобилия, чаши и весла — атрибуты богини плодородия, согласия и счастливой судьбы. Все три сестры, равно как и их бабушка Антония Августа, получили почетные права жриц богини Весты, на всех бесчисленных зрелищах и играх они занимали особо привилегированные места рядом с братом-императором{282}. Отныне высшая власть в Риме должна была выглядеть делом сугубо семейным. Семья принцепса становилась подлинно августейшей.
На кого должен был стремиться походить Гай — монарх, не желающий быть просто принцепсом, подобно Августу и Тиберию? Ответ напрашивается легко: наилучшим образцом могли быть только монархи эллинистические. Самих царей былых держав, порожденных распадом необъятной империи Александра Великого, уже, правда, не осталось, и обломки их государств, одни раньше, другие позже, превратились в провинции Рима. Несколько ничтожных правителей мелких областей на римско-парфянском пограничье, по недоразумению все еще именовавших себя царями, понятное дело, не в счет.