Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что? — Дебольцов обомлел, он ожидал всего, но чтобы такое… Голова пошла кругом. Откуда Соколов может знать? — Прекрасно, господин следователь. Я надеюсь, что это не декларативное заявление?
— Разумеется, нет. И давайте сократим доказательственную часть — мне крайне неприятно изобличать вас, полковник… Однозначно: женщина, которую вы осудили и которую я не дал повесить, — сестра вашей жены, Надежды Дмитриевны Рудневой, — Вера Дмитриевна. Не так ли?
В голове вертелась словно бешеная карусель: «Откуда? Откуда и как? Кто выдал? Кто навел?» Надо было отвечать, но впервые в жизни Дебольцов не знал — что именно. Он растерялся. Заплетающимся языком проговорил первое, что пришло в голову:
— У вас есть факты, свидетели, документы?
— Разумеется. — Соколов пристально смотрел здоровым глазом в сторону дверей, и под воздействием этого взгляда Дебольцов повернул голову. Удар был неотразим: в дверях стоял Бабин. «Господи… — Дебольцов шагнул к дверям, — помоги, Господи…»
Бабин подошел, поддел котелок на голове тростью — эдакий разухабистый жест, долженствовавший, видимо, означать полную уверенность в себе, или наоборот — кто знает? — растерянность…
— Есть вопросы? — Соколов говорил без нажима, торжества, злорадства. Казалось, он более всех сожалеет о случившемся. — Если нет — вы можете удалиться, ротмистр.
— Честь имею. — Бабин наклонил голову, ушел.
— Я хотел бы сформулировать, — сказал Соколов. — Это профессиональная привычка, простите великодушно. Итак: ротмистр Бабин опознал Веру Дмитриевну на станции — он хорошо помнил Надежду Дмитриевну и ее рассказ о гибели отца и сестры. Это первое. Второе. Мне известно, что три месяца назад вы сшили новую шинель у военного портного Мордки Блювштейна в Омске, в его мастерской, на Любинском проспекте, дом 8. Шинель, которая снята с трупа капитана Панчина, — у меня. Я могу предъявить ее на опознание портному. У них у каждого особые швы, стежки, наконец, ваш размер и свидетели, которые помнят шинель — вы в ней появлялись. И — документ Панчина, свидетельствующий, что он, Панчин, является помощником военного министра. Почерк на документе ваш, полковник.
— Да. — Дебольцов встал. — Прикажете сдать оружие? Я арестован?
Соколов долго молчал.
— Вместе со мной, полковник…
— Я… я не понимаю?
— А что ж понимать? Я уверил вас, что Веру Дмитриевну нельзя повесить, и мы с вами отпустили ее, не так ли?
— Значит… Значит, закона, запрещающего вешать без удостоверения личности, на самом деле нет?
— Есть. Только кто его соблюдает во время Гражданской войны?
— Тогда — зачем? Зачем вы это сделали?
— По той же причине: идет Гражданская война, братья убивают братьев. Я не вижу смысла в том, чтобы вы по идейным соображениям споспешествовали гибели близкого человека. Да и что бы вы объяснили жене? Стали бы врать, изворачиваться — это мерзко, согласитесь. Итак — все кончено. Забудем.
— И я могу… пожать вам руку?
— Можете. Только вот что, Алексей Александрович… То, что вы избавлены от убийства, еще совсем не означает, что Вера Дмитриевна спаслась.
— Что вы имеете в виду? Она же большевичка и теперь окажется у своих?
— Именно это я и имею в виду… — вздохнул Соколов.
Глава 8
Веру вели через заснеженное поле, замерзшие трупы лежали повсюду, их не убирали ни белые, ни красные — не хватало сил. Шли медленно, снег был глубок, впереди вышагивал солдат с белым флагом, по сторонам — два унтера, рядом офицер. Когда впереди зачернели окопы красных, послышалось мощное, ровное пение: «И блещет кровавое солнце в изгибах кровавых знамен…» Навстречу вышли двое — добрые, родные лица, сразу бросилась к ним: «Товарищи, милые…» — «Не торопись, рано еще…» — загадочно отозвался тот, что был пониже ростом. Высокий удивленно рассматривал валенки (ботиночки Вера держала на связке), спросил удивленно:
— Неужто беляки дали?
Вера не ответила — прислушивалась к разговору офицера и краскома. Офицер передал пакет: «Эта женщина ваша, красная, кто она — мы не знаем».
— Разберутся… — вяло отозвался краском.
Сопровождающие ушли под белым флагом, Веру сразу же отвели сажен на сто в глубину позиции, там стояла бричка с двумя конвойными, человек в кожаной куртке и обмотках приблизился мелкими шажками, молча протянул руку. Получив пакет — прочитал, мотнул головой — мол, иди за мной. Вера послушно направилась к бричке, села и, весело улыбнувшись, помахала рукой командиру…
До городка — красного, прифронтового было верст двадцать. Ехали долго, Вера пару раз попыталась заговорить, но чекист пресек грубо: «Заткнись». Радость от возвращения к своим была у Веры столь велика, что грубости этой она никакого значения не придала: устал человек, работа нервная, что с него взять. Но когда ее посадили в столыпинский арестантский вагон и безразличный конвоир принес кружку пустого чая и кусок черствого хлеба — поняла все, и стало страшно, и загадочная фраза следователя Соколова отозвалась в душе похоронным звоном…
Утром приехали в довольно большой город — какой именно, Вера не знала, и ей не сказали. Но на улицах было довольно бойко, даже магазины некоторые работали — все это успела увидеть, когда везли — теперь уже в автомобиле, и конвой был тоже профессиональный: маузеры, кожанки и лица с пустыми глазами. Доставили в Чека, хотя и завезли во двор — поняла по обилию молчаливых сотрудников. Успокаивала себя: конечно — перевели через фронт, пакет какой-то, черт его знает, что они, беляки, там написали… Ну, проверят, так ведь это и правильно, сама бы проверила кого угодно в подобных обстоятельствах. Пустяки. Зато у своих, родных, чудных, и — навсегда, это самое главное.
Ночь она провела в холодной, сырой камере — со стен капала вода и штукатурка напоминала гнилой творог. Вместо постели стоял продавленный топчан, но более всего Веру донимали клопы: к утру на теле образовалась кровавая ссадина