Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Папенька! Папенька! В горнице она! В горнице. За дверью.
В тот же миг Дуня отпрянула от двери. Сейчас она успокоилась, как бывало не раз на фронте. Ни дрожи в руке, ни замиранья сердца. Раздались выстрелы в одну и в другую половинки двери. Бах, бах, бах! И визг, и рев маменьки с Клавдеюшкой, что-то грохнулось там, стул, что ли.
Запричитала Алевтина:
– Уйдем, Елизар! Ради всего святого. Она убежала в ревком в одном платье. Или ее спрятала кухарка. Пока сыщешь… с револьвером она, с револьвером!
– Изрешечу пулями! Изрешечу, сволочь!
– Ужасно глупо! Ужасно глупо. Ради бога!
Ревет мать, и Клавдеюшка заливается слезами, а громовой голос угрожает:
– Ну, помни, сальная бочка! Я еще понаведаюсь. Ууу, твари!..
– Скорее. Ради всего святого! Скорее!
Шаги. Шаги.
Хлопнула дверь.
Дуня ни жива ни мертва. Сердце до того сильно прыгает, как будто гонится за папашей. Закурить бы. Ох как хочется закурить. Боженька, хоть бы одну затяжку. Ноги в коленях дрожат, и всю трясет – зубом на зуб не попадает. Громко бьют часы с оттяжкой: бом-хорр-бом-хрр-бом! – три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять… Только-то? Может, не все удары сосчитала?
А из гостиной:
– Дунька-то… она же… там была, маменька…
– Ооох, оох!.. голову разламывает… ооох! Думала – смертушка. Шею не повернуть. Ооох! Да што же это, господи? Ноженьки не держат. Дай порошки от головы. Ооох, не доживу до утра. Как было все ладно, явилась проклятущая, содом подняла!..
– Убил ее папенька, наверно, – лопочет горбунья. – Чтой-то страшно мне, маменька. Где Гланька? Гланька!
– Не ори! Дай порошки, говорю. И от сердца капли.
Дуня вышла из горенки. Клавдеюшка замерла на пороге, вытаращив глаза, ахнула, вскинув руки, сползла по косяку на порог.
– Ой, господи! – вскрикнула мать и, завидев Дуню с револьвером, заорала: – Каараааууул!
На сгиб левой руки перекинут лакированный ремень буржуйской сумки. Достала папироску с зажигалкой, закурила, кося глаза на Клавдею.
– Ну, я вам припомню, сестрица и маменька! – зло сказала Дуня и, схватив Дарьюшкину дошку со стола, не выпуская из зубов папироску, застегнулась на три пуговки.
– Ооох!.. Смертушка!..
Возле дивана – лоскутья желтой дошки. Шапочка уцелела.
Дуня взяла баульчик, шапочку и шерстяные варежки.
– Ооох!.. Не доживу до утраааа!..
– Доживете, маменька! Доживете.
– Ну, сыщет тебя смерть, потаскушка! Прооклинаааю!..
– Кляните, кляните! Черт с вами!
Прислушиваясь к чему-то, взглянула в темную прихожую и потихоньку вышла из гостиной.
Лампа с закоптелым стеклом, тусклость, и две головы лицом к лицу – совещаются; они – ревкомовцы, на них вся ответственность и тяжесть новой Советской власти; жизнь требует немедленных решений и деяний, а у них ни опыта, ни умения.
Мамонт Головня – председатель ревкома, прямой и высокий, как колокольня, рыжий Аркадий Зырян – его заместитель, единственный большевик на всю Белую Елань.
В Белой Елани будоражатся тополевцы; по Сагайской волости рыскает банда Юскова – Урвана, где-то здесь прячутся святой Прокопушка Боровиков, есаул Потылицын, братья Юсковы – Елизар и Игнатий, бывший урядник; в ревкоме дежурят поселенцы с фронтовыми винтовками.
Времечко…
– Гляди, Мамонт, поджарят нас контрики Елизара Юскова, – бурчит Аркадий Зырян.
Головня подкручивает пальцами стрелку уса:
– Глядеть надо. В оба.
– Глядим, а што толку?
– Пощупать надо тополевцев.
– Может, они на заимке в тайге?
– Давай прочешем. Где у Юскова и Потылицыных заимки?
– В Лешачьих горах по Амылу.
В соседней классной комнате, где недавно Дарьюшка учила ребятишек грамоте, заливисто хохочут мужики.
– Што они там ржут?
Головня подошел к двери, приоткрыл на ладонь.
Кучась возле железной печки, дружинники дымят цигарками самосада, а над ними возвышается Васюха Трубин в мерлушковой шапке, сдвинутой на тугой загривок, в полушубчишке с пятнами известки на спине – чью-то стену вытер; покачиваясь на толстых ногах в разбухших старых валенках, рассказывает:
– Ну, как выхватила она револьвер да к Михайле Елизарычу. Я, грит, приехала, чтоб всех вас прикончить – выдрать с корнем. Жалею, грит, не застала папашу-душегуба – моментом спровадила бы его на тот свет! Михайла Елизарыч наклал в штаны со страху. А эта самая домоводительница… ей-бо, треснуть на этом самом месте, лужу под себя пустила.
– Го-го-го! – рванули дружинники, аж в железной печке загудело.
– Что ты им заливаешь? – поинтересовался Головня.
Васюха оглянулся и, разводя руками:
– Им правду говорят, а они гогочут, как гуси на метлу! Возьми их за рупь двадцать! А вы разве не слыхали, Мамонт Петрович?
Плутоватые глаза Васюхи Трубина, того самого соседа Боровиковых, который когда-то помог Филимону вытурить из надворья родного батюшку за постыдное снохачество, помигивая, прицелились:
– Дуня Юскова приехала. Которая за Урваном была. Ну, так вот…
Головня позвал Васюху Трубина в председательскую комнату и дверь закрыл. Одно слово – Дуня, и у Мамонта Петровича припекло щеки. Та самая Дуня?!
Головня думает, накручивая стрелки русых усов. Дуня!
Откуда она явилась, хотел бы он знать. Куда и какими ветрами носило ее по белу свету: у каких ворот стояла в трудный час жизни; какими тропками хаживала и с чем вернулась?
Тихо приоткрылась дверь, и:
– Разрешите?
Она!
Васюха Трубин посторонился; Зырян задвигался на стуле, пяля глаза на Дуню в Дарьюшкиной дошке, точь-в-точь сама Дарья Елизаровна. Те же плавные движения, и тот же охватывающий сужающийся взгляд больших черных глаз, и та же улыбка на припухлых губах.
Дуня сказала «здравствуйте» всем сразу: и широченному в плечах Васюхе Трубину, и рыжему фронтовику Зыряну с револьвером у пояса, и Мамонту Головне; он сидел на своем председательском месте в желтой косоворотке, застегнутой по столбику на перламутровые пуговицы; новехонький казачий полушубок висел на спинке березового стула, касаясь рукавами и полами заплеванного, забросанного окурками некрашенного пола; руки Мамонта – сильные, привычные к слесарным и кузнечным инструментам, лежали бурыми плитами на изрезанной грязной столешне, а между ними, на бумагах, – огрызок карандаша – непривычный инструмент для этих рук; они были добрыми, руки кузнеца; Дуня взглянула на них, чему-то улыбнулась, и они тут же дрогнули на столешне и медленно, неохотно поползли прочь, спрятались под столом.