Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Период, предшествовавший русско-турецкой войне 1828–1829 годов, ознаменовался появлением многочисленных российских описаний Османской империи. Широко используя западноевропейские источники, эти описания заключали в себе отчетливо ориентализирующее представление о державе султанов, сочетавшее тему ее упадка с уверенностью в неизбежном изгнании Османов в Азию. Будучи скрыто или явно озабочены маргинальностью своей собственной страны в Европе, российские авторы использовали любую возможность подчеркнуть маргинальность османов, для чего воспроизводили целые куски из западноевропейских публикаций. Так, автор простенького описания Османской империи И. Г. Гурьянов писал о турках как об одном из тех «диких азиатских народов, которые, не имя оседлости, почитали всякую страну своей землею, [и] переходили с места на место»[575]. Автор «Исторического и политического описания Османской Порты» Сергей Николаевич Глинка цитировал обличительные комментарии Гердера по поводу Османов, в которых немецкий философ оплакивал разрушение ими многочисленных произведений искусства и порабощение греков. Соглашаясь с Гердером, Глинка сравнивал Османскую империю с «обширн[ой] темниц[ей] для всех племен Европейских, обитающих в ней» и высказывал уверенность в том, что она неминуемо падет, «ибо что делают в Европе сии люди которые в продолжении целых веков были и хотят быть только варварами Азиатскими!»[576]. В другой своей работе Глинка цитировал популярное описание путешествия на Восток Роберта Вальша, который, увидев «поля, лежащие впусте, города в развалинах, народонаселение исчезающее», пришел к выводу, что «спящий лев», с которым он первоначально сравнивал Османскую империю, на самом деле «не спит, а умирает… и после судорожных припадков он уже не проснется»[577].
Дословно воспроизводя де Бональда, неизвестный автор «Исторического, статистического и политического обозрения Порты Оттоманской» подчеркивал нежелание турок открываться европейским влияниям, несмотря на столетия присутствия на европейском континенте: «Только сии варвары покорившие множество просвещенных народов могли соединится с сними, не приняв их языка, веры, просвещения и обычаев»[578]. То обстоятельство, что «в священной отчизне веры и свободы» «потомки Леонида, Фемистокла и Эпаминонда страждут под игом неизвестного народа», представлялось автору особенно противоестественным в эпоху, когда «на берегах Гангеса и Анадыря, де-ла-Платы, Миссисипи, на Южном краю света, на Мысе Доброй Надежды, по ту сторону Синих гор Нового Валиса, европеец утвердил свою славу и могущество, распространил просвещение и образование»[579]. Без всяких сомнений причисляя россиян к европейцам, автор высказывал твердое убеждение в том, что «мужественным сына Севера» османские твердыни «не могут долго сопротивляться»[580].
Особый акцент на чуждости османов Европе не был единственной особенностью российских репрезентаций державы султана в начале XIX столетия. Помимо желания подчеркнуть европейскость самодержавной России, ориентализация соседней державы также объяснялась ее внутриполитическими изменениями. Изображение османского упадка как проявления восточной неподвижности и стагнации совпало по времени с ранними попытками османских правителей следовать европейским моделям. Этот курс фактически ставил Османскую империю в то же положение по отношению к Европе, что характеризовало петровскую Россию и это не осталось незамеченным западноевропейскими авторами. Вскоре последние сравнивали «новый строй» Селима III с «потешными полками» Петра Великого, а уничтожение янычарского корпуса Махмудом II с подавлением стрелецкого бунта в 1698 году[581]. Такие сравнения казались западноевропейцам уместными, но они грозили релятивизировать цивилизационную дистанцию между двумя империями, которую создавали российские авторы. Реакция последних заключалась в подчеркивании бесполезности любых попыток султанов европеизировать свою державу и поверхностности достигнутых результатов. Тем временем растущая амбивалентность в отношении российского общества к Европе вносила элемент неопределенности и в российские репрезентации османских реформ. К середине XIX столетия тема повреждения народных нравов пороками цивилизации вытеснила более раннюю критику враждебности османов просвещению. Отныне ориентализация Османской империи подразумевала осуждение негативных моральных последствий султанской политики вестернизации.