Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хорошо бы разнообразить, да нет у нас другого тела, и другой души тоже нет, хотя порой очень хочется думать, что тоньше нас любовников и на свете не бывало.
Тут – внимание и тишина!
Эротика в романе отличается от порнографии (которую мы сразу брезгливо отбрасываем!) тремя основными качествами: образностью, освещением и переносом телесных подробностей, движений, интимных отправлений организма в совершенно иную плоскость – плоскость искусства.
Начнём с конца.
Прямоговорение в искусстве – нечто вроде сифилиса: не чума, но и умереть от запущенного сифилиса тоже, в конце концов, можно. Литературные герои мрут от прямоговорения как мухи, уже на третьей минуте любовной сцены. В тот миг, когда перед вами предстанет крепкий член со всеми своими регалиями и довесками, можете заказывать по романическому герою погребальную мессу. Иными словами: если вы не обладаете талантом и отвагой Генри Миллера, не советую врубать в эротических сценах жёлтые лампы дешёвого борделя. Помните: любовный угар главных героев на страницах книги – отнюдь не то же самое, что торопливый трах случайных попутчиков за стенкой вашего купе.
Далее – освещение. В любовной сцене освещение служит для того, чтобы вовремя обнажить, облагородить, изумить по-новому… и столь же вовремя укрыть обнажённые тела героев тщательно выписанными драпировками: тенями, бликами, слабым отсветом фонаря или луны. Наилучшие в литературе источники света – серебряная шкура пруда и последнее солнце, угасающее в куполах церквей.
И наконец (вернее, прежде всего): образность.
Изобразить сцену телесной любви путём образного посыла – вот задача, достойная художника.
Мало кому из писателей удаётся довести читателя до настоящего эротического возбуждения – через танец, через дребезжащую ложку в стакане, через ви́дение ритмично и тяжело бьющих о камни волн; передать страстное соитие не буквальным изображением физиологических па, а рваным дрожащим ночным шёпотом.
Несколько раз я ставила перед собой очень трудные в этом смысле задачи: в «Синдроме Петрушки», например, эротическую одержимость героя собственной женой я передала через куклу, которую он сделал до мельчайших деталей похожей на свою Лизу. В подробных движениях я описала – надеюсь, чертовски эротично – танец-объятия с этой дьявольской куклой, а также придумала сцену, где Петя, поднявшись на стремянку в подсобке галереи кукол, хранящей его тайну, разворачивает пелены, в которые закутана кукла Эллис, и, прежде чем приступить к проверке механики, осторожно проводит ладонью по телу лежащей перед ним миниатюрной женщины: такой кроткой, молчащей, доверчивой; совершенно во всём ему подвластной. «Ну… как дела, малышка?» – спрашивает он хриплым шёпотом.
Вдумайтесь: речь идёт о бездушной кукле, одухотворённой до страстного эротизма исстрадавшимся по жене (!) героем.
Подлинный эротизм в литературе чурается киностудийного света софитов и уклоняется от вида голых новобранцев на медкомиссии. Целиком обнажённое тело, даже юное женское тело, всегда нуждается в некоторой… коррекции, в затушёвывании: тенями, струйкой золотистого света из-за плотных занавесей, программой «фотошоп», наконец. Припомните-ка опыт собственной юности: все эти пупырышки вздыбленной от холода бледной кожи, незагорелая полоска от трусов, красные следы от тесного лифчика… Нет-нет: под одеяло, живо, страстно, к стучащему зубами от страха, любви и холода герою, и пусть один лишь розовый сосок…
Для того чтобы грудь вашей юной героини запомнилась – не герою, разумеется, тот без ума от одной мысли, что эта грудь существует, – а читателю, стоит пометить это сокровище, абсолютно обычное в многомиллионном ряду прочих грудей, какой-нибудь милой укромной приметой.
У моей Айи, глухой бродяжки из «Русской канарейки», грудки разные; на этой детали я выстроила эротический пунктир, который, прошивая все три тома романа, срабатывает в финале, когда беременная на последних днях Айя притаскивает своё огромное брюхо в палату к слепому Леону Этингеру, и тот жестом библейского праотца Исаака ощупывает её налитые, уже материнские груди и шепчет: «Сровнялись! Они сровнялись…»
Или – робкая подростковая грудь Надежды в «Наполеоновом обозе»: «…возле соска, как спутник на орбите какого-нибудь Сатурна, сидело горчичное зёрнышко родинки». Как мушка, которую рисовали в углу рта красавицы восемнадцатого века, – та должна была привлечь внимание, заставить разглядывать, принуждать к влюблению.
Одежда, как это ни парадоксально, играет выдающуюся роль в эротических сценах. Одежда – настоящий провокатор возбуждения и для героев, и для читателей. Никогда не давайте постельных сцен в полном и жалком оголении: нелепые, застревающие семейные трусы на слабой резинке, которых страшно стесняется ваш герой, или простецкая ночная рубашка, сшитая самой героиней из трёх старых наволочек, – самые возбуждающие покровы любви, которые читателю захочется содрать, смять и выкинуть подальше.
И тут мы переходим к самому сложному, к движениям: трепету, ветру и солнцу любви.
Любви, прошу это помнить каждую минуту, – литературной, художественной.
Оставим фрикции порнофильмам. Вообще, отложите в сторону огромную лупу. Изображения акта соития двух тел пусть украшают порнографические карты и журнальчики низкого пошиба. Буквальная, безжалостно-подробная иллюстрация полового акта может шокировать и даже оттолкнуть любого здорового человека.
У американского писателя Майкла Шейбона в одном из романов есть такая сцена: вернувшись домой в неурочное время, герой застаёт в собственной постели собственную жену с собственным боссом. Они не видят его и продолжают своё занятие в сопровождении полагающегося звукового ряда – рычания и стонов, пыхтения и повизгиваний. Затем следует потрясающая внутренняя реплика ошеломлённого героя: я впервые видел эту возню со стороны, говорит он, и не ожидал, что это выглядит так смешно и нелепо.
Да, друзья мои: акт телесной любви – в жизни, в жизни! – выглядит смешно и нелепо. Неважнецки, в общем-то, выглядит эта штука и у собак, и у кошек, у бегемотов и слонов, у лошадей и ослов… С чего бы человеку нарушать предписанный животный ряд?
А потому, не избегая правды и не ударяясь в обратное, то есть в ханжески пафосные описания «духовной любви», когда, запутавшись в кущах пышных метафор, читатель так и не понимает, что перед ним: сексуальная сцена или полёт в космос, – мы возвращаемся к телесности. Нашей прекрасной телесности, освещённой любовью, страстью, теплом и иронией. Пусть тело в этой сцене будет равным духу. Реабилитируйте грешный низ. Он ни в чём не виноват, о нём можно шутить, его можно любить, им можно любоваться.
Итак, вы обязаны, просто обязаны включить в роман откровенные – но художественно откровенные! – любовные сцены. Не только потому, что все мы не чужды замочных скважин, а потому, что и в жизни, наблюдая за какой-нибудь парой, обязательно пытаемся прикинуть – каковы они наедине друг с другом. Не надо ханжить: ускользая от посторонних глаз и сбрасывая покровы прилюдного наблюдения, мы становимся совершенно иными. И это страшно интригует – писателя уж точно! Ибо писатель вообще бесстыден и стремится содрать все покровы, презреть все приличия. Вспомните Бабеля, который часто просил знакомых дам порыться в их сумочках. Каждый раз, когда я работаю над любовной сценой, я ощущаю, что до известной степени изменяю мужу; я, может, потому и не изменяю ему «в жизни», что совершаю это в литературной плоскости.