Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скольких освобождают?
Начальник тюрьмы сложил рот гузкой, посчитал в уме.
— Не больше одного из десяти. Да и то — под честное слово.
— Это как? — не понял Орфаниди.
— Иные арестованные шибко плачутся о детях, которые останутся сиротами, и слезно раскаиваются.
— Можно ли им верить?
Комендант возвел очи горе.
— Время покажет. Сюда прошу, господа.
На заднем дворе тюрьмы солдаты убирали трупы — оттаскивали к забору и закидывали соломой. Престарелый фельдфебель, командовавший расстрелом, хрипло подзадоривал солдат. Вороны, отваживавшиеся на разведку, слетали к забору, перепрыгивали с доски на доску, вздымая черные крылья богини Ники, и издавали каркающий хохот. Увидев начальство, фельдфебель вытянулся и крикнул, чтобы выводили следующих.
У стенки выстроились пятеро понурых мужиков в грязных рубахах навыпуск. Фельдфебель скомандовал на прицел и воззрился на Орфаниди.
— Ну вот вам ваши обязанности на ближайшие несколько месяцев, — с ненавистью в голосе сказал полковник Шергину. — Думаете, эти крестьяне сознательно бьются за большевиков? Как бы не так. Эти несчастные обмороченные мужики воюют против «буржуев», которых в глаза никогда не видели. Полюбуйтесь на них. Они даже не знают, за что умирают. Тут не захочешь, а возненавидишь и себя, и всех. Вы тоже скоро озвереете, будьте уверены.
— Я сочувствую вам, господин полковник, — спокойно ответил Шергин.
Орфаниди повернулся к нему в секундном замешательстве, затем махнул рукой фельдфебелю. Щелкнули затворы винтовок, приговоренные одновременно перекрестились. Один не выдержал, упал на колени. Громыхнули выстрелы. Вороны, ругаясь, взметнулись с забора в небо.
— Более того, — продолжал Шергин, наблюдая за тем, как убирают от стены тела, — я вполне понимаю вас. В последнее время я все чаще размышляю над словами апостола Павла: «Ибо не понимаю, что делаю: потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю… Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю». И мы все, живущие сейчас в России, и красные, и белые, и зеленые, и Бог знает какие, абсолютно бессильны что-либо изменить здесь. Это закон смерти, мы находимся в полной его власти. Вслед за апостолом мы можем только восклицать: бедные мы люди! кто избавит нас от этого закона смерти?..
Фельдфебель построил солдат и увел. Прикрытые соломой трупы остались дожидаться похоронной подводы.
Орфаниди с утомлением в лице посмотрел на Шергина и сказал едко:
— Вы вот тут апостола Павла цитируете. А не кажется вам, что рассуждать про апостола в расстрельном дворе — это что-то извращенно-декадентское? Сумерки богов, Ницше… продолжите сами, если вы честный человек.
— Вы имеете в виду утверждение этого сумасшедшего оригинала, что Бог умер?
— И-мен-но, — отпечатал Орфаниди и направился к выходу из тюрьмы.
— Господин полковник! — крикнул Шергин. — Как же вы с такими настроениями воюете за Русь Святую?
Орфаниди порывисто, насколько позволяли бараний тулуп и валенки, развернулся и наставил на него могучий армянский нос, полиловевший от мороза.
— А вы к тому же наглец! Недаром, видно, вас карателем в захолустье отправили.
Шергин равнодушно снес этот плевок, молча утерся. С тех пор как он узнал о смерти жены и детей, ничто не могло вывести его из терпения. Никакие обиды и оскорбления больше не проникали в его душу, ставшую плотно-непроницаемой для подобной требухи бытия. Как-то вдруг, в одночасье, ему сделалось понятным, что жалеть следует не себя, а других, того же Орфаниди, к примеру, и, значит, возмущаться словами и действиями этих других не имеет смысла. Нужно лишь уяснить себе причины их поступков. Причина же всегда одна — зло и отчаяние, овладевшее всеми. Закон смерти, которому, как проклятию, подчинен всякий рожденный от соития мужчины и женщины.
«Бедные мы люди, — мысленно повторил Шергин, глядя в спину Орфаниди, которая выражала теперь не враждебность, а унылую истомленность и заиндевелость. — Кто избавит нас от закона смерти?»
Ноги в сапогах окончательно заледенели, и пальцы наполнились тупой болью. Словно в них, пальцах, сконцентрировалась вся немыслимая и безмысленная российская беда. Впереди была долгая, злая и отчаянная зима. Белый холодный снег, перемешанный с красной остывшей кровью…
Крещенский мороз трещал стволами деревьев, оглушительно скрипел под ногами и льдистым звоном перекатывался в воздухе. Черная пихтовая тайга по берегам Чумыша казалась зачарованным лесом, в который входишь обычным человеком, а выйдешь, — если посчастливится выйти, — совсем другим. Да и человеком ли? Не зверем ли, усвоившим хищную повадку волка?
В Причернском крае, названном по цвету лесов, волков было множество — и четырехлапых, и двуногих. Двуногие сбились в стаю, которая держала в плену всю округу, на полторы сотни верст вдоль реки. Партизанская вольница Рогова, состоявшая из нескольких тысяч разбойных рож, налетала внезапно, слизывала подчистую все, что можно сожрать и унести, обильно пускала кровь недовольным и вешала на колокольнях попов, а в церквах устраивала нужник или взрыв динамита.
В покрывающей бандитов тайге отряд Шергина, разросшийся в тысячу с лишним штыков и названный полком, превратился из деморализованной толпы, соблазненной большевистскими лозунгами, в крепко сбитое белое воинство. К Рождеству по старому, имперскому, стилю Шергин получил из рук Орфаниди патент на полковничье звание и весьма тому удивился. Недовольно повращав глазами-оливами, Орфаниди достал из шкафчика графин водки и две рюмки. Налил, произнес краткий тост:
— Даже у таких, как вы, бывают друзья-покровители. За них.
…Первые недели, пока не наладилась разведка, действовали почти вслепую, всюду опаздывая. Со стиснутыми зубами проходили мимо сваленных в кучу раздетых мертвецов, воющих баб и покалеченных храмов. Но, получив хорошую прививку от мировой революции, солдаты зверели сами и уже не отличали необходимость от изуверства.
Это был замкнутый круг, и Шергин не видел выхода из него. Людоедство большевиков и не отстававших от них партизан порождало ответную злобу белых войск. Советские газеты и листовки красочно расписывали их бесчеловечность, нагнетая истерию ненависти среди красноармейцев и жестоко застращивая мирное население. С этой пандемией, поразившей Россию, кажется, не могли бы справиться никакие радикальные меры, потому что и сами меры лишь укрепляли заразу ненависти.
Россия издыхала, как большое беспомощное животное, из ее тела потоками лилась зловонная муть гниения. Сама мысль об этом способна была довести до безумия, но Шергина спасало то, что безумие он уже пережил, поседев на половину головы в одну ночь. В ту памятную ночь на Урале, когда в его постели в крестьянской избе спал чисто вымытый и накормленный досыта гимназист, выловленный часовыми из холодной осенней реки.
Каких-то два года назад вся страна восторгалась демократической революцией. И кто из радостно бросавших в воздух шапки мог тогда предположить, что в долгожданном народовластии вызреет столько ядовитого бешенства? И многие ли два года спустя понимают это? По собственному опыту Шергин мог дать лишь очень грустный ответ на этот вопрос.