Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как бы то ни было, Григорий Потёмкин решил вернуться к запасному пути — поехать на службу в армию, и именно в Петербург...
За советом и помощью Григорий обратился к самому уважаемому им клирику[31] — епископу Переяславскому и Дмитровскому Амвросию Зертис-Каменскому.
Амвросий не только одобрил намерение Потёмкина, но даже дал ему на дорогу пятьсот рублей. Облагодетельствованный Григорий обещал заплатить долг и даже с процентами, но сделать это не успел по одной простой причине: во время чумного бунта 16 сентября 1771 года Амвросий, тогда уже ставший московским архиепископом, был растерзан толпой.
Словом, благословлённый епископом, одарённый деньгами, Потёмкин отправился в Петербург.
Сразу после рождения Григорий был записан в конную гвардию рейтаром. Теперь он уже был каптенармусом, потому что ещё в ту первую поездку в столицу по докладу Шувалова Елизавете за свои успехи в богословии и эллино-греческом языке повышен был в чине до капрала.
Без каких-либо приключений Потёмкин добрался до столицы и явился в конногвардейский полк. Его радушно приняли и заставили заниматься строевой службой.
Во всяком деле выказывал Григорий Потёмкин незаурядные способности, не гнушался самыми мельчайшими деталями и в военной службе проявил себя сразу же. Он превосходно ездил на лошади, умел отлично управляться с конём в строю, а его красота, великолепная посадка, высокий рост и прекрасное знание всех служебных тонкостей уже через короткое время позволили ему быть произведённым в вахмистры.
Его взяли ординарцем к главнокомандующему русскими войсками, предназначенными для войны с Данией, дяде Екатерины и самого Петра Третьего Георгу Голштинскому. Правда, этот командующий был настолько ненавистен солдатам своей жестокостью и тупостью, надменностью и себялюбием, что во время переворота единственный дом, сгоревший и полностью разрушенный заговорщиками, был дом Георга Голштинского. Едва успели спасти только самого дядю царя...
Переворот дал Григорию Потёмкину четыреста душ крестьян, чин подпоручика гвардии и звание камер-юнкера при дворе. Екатерина даже писала о нём Понятовскому, своему бывшему фавориту и будущему королю Польши:
«В конной гвардии офицер Хитрово и унтер-офицер Потёмкин направляли всё благоразумно, смело и деятельно...»
С этих пор Екатерина уже знала о Григории всё, и те мелкие должности, на которые она его устраивала, видимо, его не удовлетворяли, если он с таким рвением отпросился на войну.
И она решилась на самое доверительное письмо к нему, когда уже множество посланий показывало всё повышающийся интерес к этому человеку.
А стихи переводчика и императорского чтеца Петрова, ревниво отстаивающего своего друга, и вовсе распалили любопытство Екатерины:
Она убедилась, что слова прошения Потёмкина об отъезде в армию оказались не пустыми. Её волонтёр отличался мужеством, храбростью и пылкостью. В ней нарастало чувство благосклонности к человеку, не забывавшему постоянно напоминать о себе и своей тайной страсти к ней — он писал красиво, поэтично, возвышенно. Никто из фаворитов Екатерины — их, правда, ещё было всего несколько человек — не сумел обворожить её таким прелестным слогом, такой романтической влюблённостью. И она остро отозвалась на слова, предназначенные для её ушей...
Выведенная из себя высокомерным поведением Орлова, отправившегося в Фокшаны заключать мир с турками, но самовольно покинувшего этот конгресс, чтобы бежать в Петербург, Екатерина приказала своему фавориту отбыть в Гатчину и жить там до её приказа.
Именно в это время и отправила она под Силистрию, которую осаждал со всем войском Потёмкин, письмо, изменившее всю судьбу Григория:
«Господин генерал-поручик и кавалер! Вы, я чаю, столь упражнены глазением на Силистрию, что Вам некогда письма читать... Всё то, что Вы сами предприемлете, ничему иному приписать не должно, как горячему Вашему усердию ко мне персонально и любезному отечеству, которого службу Вы любите.
Прошу по-пустому не вдаваться в опасности. Вы, читав сие письмо, может статься, сделаете вопрос: к чему оно писано? На сие имею Вам ответствовать. К тому, чтобы Вы имели подтверждение моего образа мыслей об Вас, ибо я всегда к Вам весьма доброжелательна».
Это письмо решило всё — Потёмкин заторопился с отъездом из армии. Уже в начале января 1774 года он был в Петербурге, а через два-три месяца перед ним заискивали самые могущественные люди, раньше третировавшие его как выскочку, парвеню.
Первым сдался Никита Иванович Панин, неизменный первоприсутствующий в Коллегии иностранных дел. Он пришёл к Потёмкину и просил того содействовать назначению своего брата генерала Петра Ивановича Панина на командование теми отрядами, что были направлены на подавление бунта Пугачёва.
Потёмкин зрело рассудил, что генерал Панин лучше всякого другого сумеет подавить кровавый бунт.
Назначение состоялось. Пётр Иванович, действительно, в течение весьма короткого времени так организовал наступление на отряды Пугачёва, что разбил их, и казаки сами выдали ему самозванца. Пугачёв был привезён в Москву и казнён на Болотной площади...
Екатерина поощрила Потёмкина, и очень скоро он стал таким могущественным человеком, что сам обратился к ней с просьбой о пожаловании ему чина генерал-адъютанта.
Услышав эту просьбу, произнесённую голосом вполне равнодушным и даже холодным, Екатерина изумилась. Весь двор прекрасно знал, что чином генерал-адъютанта она награждала лишь тех, кто был вхож не только в её кабинет, но и в её спальню.
— Сие никому не будет в обиду, — заключил Потёмкин свою просьбу, — а я приму за верх моего счастья, тем паче что, находясь под особливым покровительством вашим, удостоюсь принимать премудрые повеления ваши и, вникая в оные, сделаюсь вяще способным к службе вашей и отечеству...
Как могла Екатерина отказать ему после таких слов!
Она выдержала лишь три дня, сравнивая своего нынешнего фаворита Васильчикова с фаворитом будущим, Потёмкиным. И через три дня утвердила его в новом звании временщика, фаворита. Васильчикову было пожаловано имение под Москвой, и этот малозаметный фаворит сразу же отправился в изгнание. Впрочем, он не разобиделся на своего преемника, поскольку признавал превосходство Потёмкина.
«Положение Потёмкина, — так сказал он одному своему другу, передавшему потом эти слова французскому посланнику, — совсем иное, чем моё. Я был содержанкой. Так со мной и обращались. Мне не позволяли ни с кем видеться и держали взаперти. Когда я о чём-нибудь ходатайствовал, мне не отвечали. Когда я просил чего-нибудь для себя — то же самое. Мне хотелось анненскую звезду, я сказал об этом императрице. На другой день я нашёл тридцать тысяч в своём кармане. Мне всегда таким образом зажимали рот и отсылали в мою комнату. А Потёмкин — тот достигает всего, чего хочет. Он диктует свою волю, он властитель...»