Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, вот что отвечала Евфросинья на вопросы царя:
«Письма (царевич. — Н. П.) писал из крепости, а притом никакого иноземца не было, а были только я, да он, царевич, да брат мой; а писал по-русски; а писано не на первых днях, а гораздо спустя после того, как в крепость посадили.
Также писал и к цесарю с жалобами на государя; а чаю, что в то же время, как и вышеписанное писал.
Он же сказывал мне, что в войске бунт, и то из курантных ведомостей, а что близко Москвы, то из писем прямых.
Как была при царевиче и жила в Эренберге с ним, приходили немецкие письма, с три, через генерала и секретаря. А писывал в Неаполе русские письма, а к кому, не знаю; только слышала я от царевича, что писал к архиереям из крепости, а к кому, не знаю, и писал незадолго до прибытия Толстова.
К цесарю царевич писал жалобы на отца многажды; и когда он слыхал о смущении в Мекленбургии, тогда о том радовался и всегда желал наследства, и для того и ушел, и в разговорах говорил мне, что де все ему злодействовали, кроме Шафирова и Толстова: „Авось либо де Бог нам даст случай с радостию возвратиться“.
Царевич из Неаполя к цесарю жалобы на отца писал многажды; а перед приездом к нам господина Толстова незадолго, а именно в средине нашей бытности в крепости, как уже можно было на то письмо и ответу быть, он, царевич, писал к архиерею письмо по-русски из крепости, а при том никакого иноземца не было, а были только он, царевич, да я, да брат мой; и писал он то письмо не на первых днях, как мы в крепость посажены, но гораздо спустя, также и с жалобами к цесарю он, царевич, писал, чаю, в то время, как и вышеписанное письмо писал к архиерею; а первые письма писал он, царевич, к двум архиереям не в крепости: еще до оной, будучи в квартире, а к которым, не сказал, и писал прежде того письма задолго.
Он же, царевич, сказывал мне о возмущении, что будто в Мекленбургии в войске бунт, и то из ведомости; а потом будто близко Москвы, из писем, а от кого, не сказал, и радовался тому и говорил: „Вот де Бог делает свое“. И как услышал в курантах, что у государя меньшой сын царевич был болен, говаривал мне также: „Вот де видишь, что Бог делает: батюшка делает свое, а Бог свое“. И наследства желал прилежно; а ушел де он, царевич, от того, будто государь искал всячески, чтоб ему, царевичу, живу не быть. А сказывал де ему Кикин, будто он слыхал, как государю говорил о том князь Василий Долгорукой.
Он же, царевич, говаривал со мною о Сенатах: „Хотя де батюшка и делает, что хочет, только как еще Сенаты похотят; чаю де Сенаты и не сделают, что хочет батюшка“. И надежду имел на сенаторей, а на кого именно, не сказал.
А про побег царевичев ведали, что он сам мне сказывал, четверо: Кикин, Афанасьев, Дубровский да царевна Мария Алексеевна. А об архиереях он говаривал и одного хвалил, а кого — не упомню; и письма которые он к ним писал, говорил мне, что те письма писал и посылал для того, чтобы в С.-Питербурхе их подметывать (подбрасывать. — Н. П.), а иные и архиереям подавать, а не сказал — кому.
Он же мне говаривал: „Я де старых всех переведу, а изберу себе новых, по своей воле“. И когда я его спрашивала против того, что кто у тебя друзей, и он мне говорил: „Что де тебе сказывать. Ты де не знаешь. Все де ты жила у учителя (Никифора Вяземского. — Н. П.), и других де ты никого не знаешь, а сказывать де тебе не для чего“.
Царевич же мне сказывал, что он от отца для того ушол, что де отец к нему был немилостив, и как мог искал, чтоб живот ево прекратить, и хотел лишить наследства; к тому ж, когда во время корабельного спуску, всегда его поили смертно и заставляли стоять на морозе, и от того де он и ушел, чтобы ему жить в покое, доколе отец жив будет, и наследства он, царевич, весьма желал и постричься отнюдь не хотел.
Да он же, царевич, говаривал, когда он будет государем, и тогда будет жить в Москве, а Питербурх оставит простой город; также и корабли оставит и держать их не будет; а и войска де станет держать только для обороны; а войны ни с кем иметь не хотел, а хотел довольствоваться старым владением и намерен был жить зиму в Москве, а лето в Ярославле; и когда слыхал о каких видениях или читал в курантах, что в Питербурхе тихо и спокойно, говаривал, что видение и тишина не даром: „Может быть, либо отец мой умрет, либо бунт будет“. Он же говаривал: „Отец мой не знаю, за што мене не любит, и хочет наследником учинить брата моего, а он еще младенец, и надеется отец мой, что жена его, а моя мачеха, умна; и когда, учиняя сие, умрет, то де будет бабье царство и добра не будет, а будет сметение: иные станут за брата, а иные за меня“.
И я его спрашивала: „Кто за тебя станет?“ И он мне говаривал: „Что де тебе сказывать? Ты их не знаешь“. А иногда и молвит о каком-нибудь человеке, и я стану спрашивать: „Какого он чину и как прозвище?“ И он говаривал: „Что же тебе и сказывать, когда ты никого не знаешь“.
Он же говорил мне в Эренберге, что хотел он ехать в некакие вольные города; а приговаривал ему о том или Дубровский, или иной кто, не упомню. А когда господин Толстой приехал в Неаполь, и царевич хотел из цесарской протекции уехать к папе Римскому, но я его удержала.
И когда уже намерился ехать к отцу и в самый тот день, когда из крепости Сент Эльма выезжал, отдал мне письма черные, каковые он писал к цесарю с жалобою на отца, и хотел их показывать вицерою Неапольскому, однако ж велел мне оные письма сжечь, и я их сожгла. А писаны были все по-русски и было их много; а все ли были писаны к цесарю, того я не знаю, понеже прочитать их не могла для того, что писаны были связно, к тому ж и время было коротко. А когда еще те письма не были созжены, приходил к нему, царевичу, секретарь вицероя Неапольского, и царевич из тех писем сказывал ему некоторые слова по немецки, и он, секретарь, записывал и написал один лист; а тех писем было всех листов с пять. А сие все писала я, Евфросинья Федорова дочь, своею рукою».
Петр вполне оценил услугу Евфросиньи следствию. Плейер извещал цесаря: «Любовница, которая якобы была единственной, чьи уговоры побудили принца к возвращению, как говорят, находится у царя и царицы в большой милости, потому что они тайно узнали об опасных замыслах принца, как из устных заявлений, так и из обнаруженных бумаг».
Показания Евфросиньи вызвали небывалое смятение духа и у отца, и у сына. Проявлялось оно по-разному. Темпераментного Петра они окончательно убедили в том, что царевич предстал не в образе любящего сына, а в образе человека, воспринимавшего отца как личного врага, а его деятельность, то есть преобразовательные начинания, — как никому не нужную затею, с которой он тут же расстанется, как только займет трон: все жертвы подданных, понесенные в ходе изнурительной Северной войны, окажутся никчемными, а напряженная, полная опасностей жизнь преобразователя — никому не нужной: сын намеревался повернуть ход истории страны вспять, вернуть ее во времена Московского царства.
Можно представить, какие чувства испытывал царевич, когда ему дали прочесть показания нежно любимой «Евфросиньюшки» и предложили письменно ответить на них. Царевич, несомненно, пережил сильнейшее потрясение. Преодолевая чувство горечи, с затуманенным шоком сознанием, он собрался с силами и 12 мая дал следующий ответ «на расспрос девки Офросиньи»: