Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Оуэн Хэллек», — сказал Оуэн. И судорожно глотнул, ожидая реакции собеседника.
«А-а… Хэллек!»
«Хэллек, да, Хэллек, — повторил Оуэн, вспыхивая от злости. — Вы, наверное, знаете Изабеллу, мою мать. Вы могли знать Мори».
«Значит, ты сын… Мориса».
«Сын Мориса, да».
«Мориса Хэллека, — медленно произносит Мэй. — Сын Мориса Хэллека…»
«Да, совершенно верно, почему вы на меня так смотрите, — спросил Оуэн, — неужели я такая невидаль? Мой отец ведь не единственный… не он же один… я хочу сказать… в конце концов, мы сегодня… сегодня же тысяча девятьсот восьмидесятый год».
«Не это меня удивляет», — сказал Мэй и пригнулся к нему. Придвинул свое лицо совсем близко к лицу Оуэна — от него приятно пахло алкоголем и хвойным лосьоном после бритья. Если с другого конца заполненной людьми террасы посмотреть на них двоих — слегка растрепанного студента с отпущенными неделю назад баками и изысканно одетого немолодого мужчину с римским профилем и каштановыми завитками, — можно было подумать, что они ведут приятный, даже дружеский разговор, на самом же деле тонкое лицо Ульриха Мэя застыло в презрительной гримасе. «Вот что меня удивляет, — сказал он и больно ущипнул Оуэна за жирную складку на талии. — Вот. Это у тебя-то. Изо всех людей. Именно у тебя».
— Мы должны застигнуть их, когда они будут вдвоем, — сказала Кирстен. — Вдвоем в постели.
— Это будет трудно, — осторожно заметил Оуэн.
— Чтобы они были вдвоем… вместе! Иначе все без толку. Иначе ничего не выйдет.
Ее жаркие злые слезы, ее смех, неприкрытая восторженность ее детской улыбки. Оуэн привез ей с полдюжины транквилизаторов — таблетки лежат, завернутые в тонкую бумагу, в его туристском мешке — собственно, не в мешке, а в желтом с красным полиэтиленовом пакете, который дают в заведении «Ай да курица!», где ошиваются студенты; эмблема его — улыбающаяся курица с длинными ресницами в островерхой маскарадной шляпке облизывает клюв язычком. Оуэн привез таблетки, чтобы сестрица немного успокоилась: от нее по телефонным проводам, несмотря на расстояние во много миль, идет такое напряжение, что с человеком, работающим на подобных частотах, трудно общаться. В последнее время его соседи по общежитию изменили к нему отношение и редко заглядывают в его комнату, чтобы спросить: «Как дела, Оуэн?», имея в виду его дипломную работу, а это значит, они учуяли: он не работает над ней, и не посещает занятий, и вообще, несмотря на потное, взволнованное лицо, почти ничего не делает. Они не одобряют его: предупреждают против некоторых новых знакомых. Ходят слухи, говорят они, что в первую пятницу недели, отведенной для внеаудиторных занятий, будет рейд на наркотики. «Слухи всегда ходят, всегда говорят, что будет рейд на наркотики», — возражает Оуэн, которому все это до смерти надоело.
— Мы должны застать их вместе в постели, — говорит Кирстен, ударяя кулаком по ладони. — «Я ставлю на карту мою жизнь».
— Нет, прошу тебя, только не цитируй Джона Брауна, — взывает к ней Оуэн, поднимая вверх руки, — мне неприятно думать, что я унаследовал что-то от него.
— Тебе вообще неприятно думать, что ты что-то от кого — то унаследовал, — говорит Кирстен.
— Это еще что значит?
— Ты прекрасно знаешь, что это значит.
— Что же?
— Ты знаешь, толстячок.
Просто поразительно, какие вдруг всколыхнулись в них чувства — они снова стали детьми: Оуэну — тринадцать, Кирстен — десять; Оуэну — десять, Кирстен — семь; они дразнят друг друга, подтрунивают, строят рожи, дрожат от ярости — так бы и разорвали друг друга на куски, если б могли, измолотили бы кулаками, испинали бы, истоптали, убили. Это происходит так внезапно — включили рубильник, нажали на кнопку. Сестра и брат. Детство. Толкаясь, одновременно протискиваться в дверь, ткнуть в бок локтем на лестнице, высунуть язык, прошептать: «задница», «подлиза», «дерьмо» — прямо при маме и при папе. Сердце у Оуэна, словно сжатый кулак, отчаянно стучит. На лбу Кирстен подрагивает тоненькая голубая жилка.
— Нет, не надо этому поддаваться, нельзя так себя распускать, — тихо произносит Оуэн: ему ведь двадцать один, в конце-то концов. И Кирстен, естественно, соглашается: им надо обсудить важные вещи. Очень важные.
Но перемирие между ними, состояние покоя — всегда ненадолго. Кирстен начнет попрекать его тем, что он трус — все выискивает какие-то трудности! — а Оуэн начнет попрекать ее тем, что она грубит его соседям по общежитию, когда они подходят к телефону и говорят (в большинстве случаев правду), что его нет на месте.
— Ты только привлекаешь к себе внимание, когда вот так орешь и обзываешься, — говорит Оуэн. — Никогда больше не смей этого делать.
— Делать — что?
— Распускать язык. Обзывать меня при других. Ты что же, не понимаешь, что все они станут свидетелями?
— Еще чего — свидетелями!
— После, — говорит Оуэн, и голос его слегка дрожит, — ну, ты понимаешь… ты понимаешь, что я имею в виду.
— Никаких «после» не будет, ни у одного из нас не хватит храбрости, — буркает Кирстен.
— После… если что-то произойдет с ней… ты понимаешь, кого я имею в виду… с ней и с ним… полиция станет расспрашивать — станет расспрашивать про нас с тобой, можешь не сомневаться, — говорит Оуэн. — И мои соседи по общежитию… я, право, не знаю, что они скажут. Я не доверяю этим мерзавцам.
— А я не доверяю Ханне, — поджав губы, говорит Кирстен. — Потому-то я ей ничего и не рассказываю.
— Я тоже ничего не рассказываю моим соседям по общежитию, — говорит Оуэн. — Речь идет о тебе, детка. О тебе и твоей истерии. В тот раз, когда ты позвонила мне в прошлом месяце, а меня не оказалось на месте и…
— Я же звонила раза четыре или пять, — говорит Кирстен. — Ты боялся подойти к телефону. Не хотел подходить… прятался.
— Ни черта!
— Прятался, — говорит Кирстен, надув, точно восьмилетняя девчонка, щеки, торжествуя в своей злобе, — не отзвонил мне, ты именно то, как я тебя назвала, — чертов трус, надутый лицемер, задница…
— Прекрати! — в ожесточении вырывается у Оуэна. И, подавив волнение, он спрашивает: — Что же между вами все-таки произошло?.. Ты что-то помалкиваешь на этот счет.
— Я все тебе рассказала, — говорит Кирстен, глядя прямо ему в лицо. — Мы встретились в парке, походили вокруг пруда, где лодки, вид у него — ух, мерзавец! — был очень виноватый, и под конец он все подтвердил. Наша мамочка и Ник — они вместе, причем уже давно, и все об этом знали, кроме папы, что меня не удивило. Я хочу сказать — я же знала. Все в Вашингтоне знали.
— А ты не спросила его… понимаешь?., сам он с мамой никогда не был…
— То есть спали ли они, — ровным тоном произносит Кирстен, — да, спросила, хотя и не в таких выражениях, и ты можешь представить себе, что он сказал, — ты же знаешь Ди Пьеро…