Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мой майор, простите за дерзость, но я должен сказать вам, что до вашего приезда эта казарма походила скорее на санаторий для старых ревматиков.
Он был так молод и вызывающе презрителен ко всему, что называл «гражданской жизнью», и у него дрожали сжатые челюсти, когда он замирал перед строем. Лейтенант Месталья не моргнул, когда майор Галас спокойно вынул из кобуры пистолет и приставил к его груди, но его челюсти дрожали, будто сжимая добычу. Майор выстрелил в него, как в зеркало, показывавшее ему чудовищное отражение себя самого. Это произошло всего за час до того, как был сделан снимок, который майор не хотел показывать дочери. Эти две фотографии в картонной рамке с золоченой каймой принес человек в темно-синем плаще, шарфе и берете, назвавшийся Рамиро: он сказал майору Галасу, что знал его до войны, и застыл перед ним, не решаясь войти. Когда в тот ноябрьский день звонок раздался во второй или в третий раз и майор Галас выглянул в окно гостиной, он увидел, что звонила не дочь, а какой-то незнакомец.
Это был, наверное, сборщик платежей или коммивояжер – в синтетическом берете, таком же плаще и с тощим портфелем из черного пластика под мышкой, вроде тех, в которых носят скромные каталоги товаров и конторские документы. Он стоял под зонтом, хотя дождь едва капал, с патетически покорным и терпеливым видом, как незадачливый сборщик платежей. Он самым жалким образом запутался с зонтом, портфелем и беретом, когда хотел снять его, протянуть руку майору и достать что-то из кармана (все одновременно): плохо закрытый зонтик упал на землю, рука, направлявшаяся к берету, остановилась и хотела удержать выскальзывавший из-под мышки портфель. Незнакомец вытащил другую руку из кармана, но не смог поздороваться ею с майором Галасом, поскольку в пальцах была зажата маленькая визитная карточка. На его круглом лице с большим двойным подбородком, тщательно укутанным шарфом, застыло детски грустное выражение, хотя, несомненно, он был ненамного моложе самого майора Галаса: мягкое, как у женщины, дрожащее, почти безбородое лицо – одно из тех, которые, вместо того чтобы мужать, смягчаются и расплываются с возрастом. Как отчаявшийся пассажир, которому не удается поднять свой багаж в уже тронувшийся поезд, незнакомец снял берет и, скомкав, положил его в карман, оставил зонтик лежать на земле и отдал портфель майору Галасу, будто пытаясь придать катастрофе видимость порядка. Потом он снова принялся искать потерявшуюся визитную карточку, нашел ее, мокрую и помятую, в скомканном берете, пробормотал свое имя и попытался улыбнуться, отдуваясь, словно в последний момент все-таки успел на поезд.
«Конечно же, вы меня не помните – через столько лет, – да мы с вами много и не разговаривали… если честно, то, по сути, говорили мы всего один раз, когда вы пришли в мою студию, чтобы сфотографироваться в военной форме… Ну, вообще-то тогда студия не была еще моей, я работал на дона Отто Ценнера, царствие ему небесное, моего учителя, но этот снимок – уж я точно помню – делал я, когда вы только что приехали в Махину. Я спросил: вам нужна официальная или семейная фотография, а вы ответили: и то и другое, потому что собираетесь послать карточку своей супруге. Когда я увидел вас на днях на площади Генерала Ордуньи, ваше лицо показалось мне знакомым, и я сразу же вас вспомнил: у меня очень хорошая память на лица – наверное, из-за моей работы, – да и вы не сильно изменились, только, естественно, постарели немного. И я сказал себе: Рамиро, может быть, майору Галасу будет приятно, если ты отнесешь ему эту фотографию, и тогда я вспомнил про другую – она намного хуже, потому что это моментальный снимок. Я тогда купил на свои сбережения портативный фотоаппарат и современную вспышку, втайне от дона Отто, потому что он говорил, что этот способ фотографирования – оскорбление для нашего высокого искусства. Я ходил и фотографировал людей на улицах, как международные репортеры, а в ту ночь, когда началось Движение, выскочил из дома с фотоаппаратом и сказал себе: Рамиро, это исторический момент. Говорили, что восстало отделение гражданской гвардии и что вы, военные, собираетесь выйти из казармы и захватить муниципалитет. На площади собирался группами народ, в толпе виднелись оружие и знамена: была объявлена всеобщая забастовка. Дон Отто приказал мне запереть дверь на засов и закрыть ставни, потому что «большевики» могли напасть на нас с минуты на минуту. Я оставил его в лаборатории слушать немецкие гимны на граммофоне и улизнул через заднюю дверь. Стояла ужасная жара: солнце уже зашло, но мостовая до сих пор была раскалена. Я направился к казарме, чтобы узнать, что происходит, и увидел идущих оттуда людей: военные уже вышли, сказали мне, колонной на автомобилях и грузовиках, похоже, они идут к муниципалитету. Двери балконов были открыты во всех домах, везде горел свет и громко звучало радио. Так что я пошел не к казарме, а на площадь Санта-Мария, и мне удалось проникнуть в муниципалитет, окруженный народом. Повсюду была полная неразбериха: раздавались крики и громко играла музыка по радио, но все мы замолчали, услышав шум ваших грузовиков. Я высунулся из окна на первом этаже – из кабинета с разбросанными по полу бумагами – и увидел подъезжающие грузовики: они выстроились в колонну на площади, и оттуда стали вылезать солдаты. Я умирал от страха, но не переставал фотографировать, думая, что если умру этой ночью, то, может быть, уцелеет пленка и потом меня будут помнить как героя. Потом я вышел во двор и взглянул на парадную лестницу, где стоял мэр. Тогда я увидел, как вы поднимаетесь наверх – один, с пистолетом на поясе, неторопливо, но очень энергично, ни на кого не глядя. Мэр, рядом со мной, дрожал от страха, думая, что вы пришли арестовать или убить его, и тогда вы остановились на второй или третьей ступеньке и отдали честь, а я щелкнул фотоаппаратом и не слышал, что вы говорили. Но вот я принес вам эту фотографию, копию, и другую тоже, первую. Как только я вас увидел, я сказал себе: Рамиро, может быть, это наглость с твоей стороны, но майору Галасу, конечно же, будет приятно иметь эти памятные снимки».
Рамиро, толстый и застенчивый, сидел, откинувшись на софе, и говорил, не поднимая глаз. Он не снимал оказавшееся под плащом пальто и сложенный вдвое шарф, защищавший горло и грудь от простуды, и держал на сжатых коленях пластиковый портфель. Сначала Рамиро отказывался зайти – он не хотел беспокоить, а пришел только для того, чтобы передать фотографии, – но майор Галас настоял, хотя и не из действительного интереса, а из вежливости. Войдя в прихожую; фотограф снова извинился, а когда майор помог ему снять плащ, стал рассыпаться в благодарностях: для него большая честь быть принятым в этом доме, но ему не хотелось никого беспокоить, он присядет только на минутку. Сначала Рамиро сел на краешек софы, держа портфель в руках и собираясь открыть его. Ему показалось невежливым принять предложение выпить рюмочку, но отказываться слишком настойчиво было тоже признаком невоспитанности, поэтому он сдержанно отпил немного коньяку, едва смочив губы. Постепенно Рамиро все свободнее откидывался на софе и стал пить большими глотками, хотя и отказывался, когда майор предлагал ему налить еще: он плохо переносил спиртное, алкоголь сразу же ударял ему в голову и слишком развязывал язык. Но, как бы то ни было, фотограф почувствовал себя более комфортно, перестав бояться сквозняков, ощущая тепло коньяка в животе и электрического обогревателя у ног. У Рамиро не было привычки пить, и он до сих пор с угрызениями совести вспоминал, как напивался в одиночку немецкой водкой дона Отто Ценнера, но он не привык и говорить, и в тот день, почти не осознавая этого, насытил свою запоздалую потребность в общении. Хотя майор говорил не намного больше, чем глухонемой Матиас, его улыбка ободряла Рамиро: время от времени он подливал фотографу коньяк и кивал его словам, сцепив руки на коленях. Майор Галас казался Рамиро самым истинным кабальеро из всех когда-либо виденных им: гордо поднятая голова, высокий лоб, ясные внимательные глаза под тенью бровей, мужественное выражение, придаваемое лицу двумя вертикальными морщинами по обеим сторонам рта, спортивного покроя костюм, бабочка, элегантные ботинки. Фотограф подсчитал, что майор должен быть несколько старше его самого, но старость не сломила этого человека и не исказила его черт, потому что их определяли скорее не плоть и кожа, а кости, форма которых, как казалось, сохранится с твердостью кремня до самой смерти. Морщины на лбу майора прорезались глубже при виде фотографий, и он не улыбнулся с обычным автоматическим удовлетворением человека, глядящего на свое собственное лицо. Он посмотрел сначала на снимок, сделанный в студии, и провел своей длинной бледной рукой по подбородку. Майор забыл, когда фотографировался, но прекрасно помнил причину: жена попросила у него фотографию в новой форме, с майорской звездочкой на фуражке и обшлаге, и он, наверное, послал ей снимок, сделав с краю памятную надпись. Потом из письма жены он узнал, что она вставила портрет в рамку, поставила на пианино в гостиной и показывала его сыну, чтобы тот не забывал лицо своего отца и целовал фотографию, как религиозную гравюру. Сколько времени она ее хранила, что сделала с ней потом, когда узнала, что ее муж предал своих и загубил карьеру, что он был по другую сторону не только границ, созданных войной, но и черты, неумолимо проведенной достоинством и честью, верностью семье, религии и родине – всем этим словам, которым он подчинялся без рвения, но с полной самоотдачей, с безусловной преданностью, до той июльской ночи, когда была сделана вторая фотография. Именно тогда, в тот момент, он превратился в изменника и отступника, предателя, для которого не могло быть ни прощения, ни снисхождения. Он представлял себе рыдания и крики своей жены, видел, как она сбросила его фотографию с пианино на пол и топтала ногами до тех пор, пока от стекла остались одни кусочки, как порезалась осколком, когда, подняв портрет и увидев неизменную улыбку майора, разорвала фотографию или сожгла ее в кухонной печи. Может быть, она лишилась чувств, потрясенная предательством мужа, и грузно повалилась на пол со своим животом, из которого вот-вот должен был появиться на свет ребенок – тот, кого майор Галас уже не знал: тридцатишестилетний офицер, шедший рядом с инвалидной коляской по центральному коридору мадридской церкви.