Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Катя!.. Катя, милая!
И, видно, была в его голосе настоящая правда и живое тепло, потому что женщина вдруг вспыхнула от его ласки вся, до корней волос, зарумянилась, как девочка, и протянула руки к Дмитрию Васильевичу, и он взял их, и почувствовал жесткую наработанную кожу на ладонях, и сжал их с силой, и наклонил к ним голову, собираясь поцеловать…
Из-за буфета вынырнул распухший человек, рыхлый и обвисший, в измятом пиджаке. Опершись о стойку, он закричал тонким, капризным голосом:
– Баринова! Сдавайте чеки, сколько раз повторять! Вы в уме?
Катя испуганно вырвала свои пальцы из рук Дмитрия Васильевича:
– Я сейчас… Сейчас…
И она побежала на зов буфетчика, и Дмитрий Васильевич посмотрел ей вслед и увидел Катины растоптанные босоножки и пятки ее, широкие и тоже растоптанные. Дмитрий Васильевич не стал прислушиваться к ее разговору с распухшим человеком. Он ничего не слышал и не помнил сейчас, кроме той веселой июньской ночи, когда он сидел со своими друзьями в этом зале, а вокруг плясала и пела песни московская молодежь. И никто из присутствующих не знал тогда, что это, может быть, последняя счастливая ночь в его жизни, что вслед за ней, этой теплой, шумливой и дружелюбной ночью, придет утро, а с ним свинцовое горе, и разлука, и дороги, дороги, дороги, чудовищные, вязкие, трудные, политые кровью дороги, обставленные по обочинам невысокими, наспех сколоченными, бедными деревянными обелисками с вечными звездами наверху. Да, никто тогда ничего такого не знал, и какая же искренняя, горячая и белая была эта июньская ночь! Молодые песни летали вокруг, и Дмитрий Васильевич пел эти песни вместе со всеми, и высокая красивая девушка с ясными серыми глазами подавала ему тогда имеретинское вино. Оно было совсем легкое, зеленое и дешевое, и казалось, его можно выпить сколько угодно, но оно было сумасшедшее, это вино. После первых же двух стаканов занавески на окнах показались ему парусами, они хлопали на ветру, и палубу, на которой кружились пары, качало из стороны в сторону, и посуда слетала со стола, видно, ветер крепчал. И эта девушка присела к нему за стол, и они стали глядеть друг на друга, а его друзья стали над ними шутить и смеяться, но он не обращал на дураков никакого внимания. Девушка была хоть и рослая, но хрупкая, и было в ней удивительное чувство достоинства и милая грация. Руки были у нее длинные, пальцы тоже длинные и тонкие, и Дмитрий Васильевич глаз не мог от нее отвести. Она смеялась тогда мало, а всё почему-то задумывалась, и вздыхала, и смотрела ему в глаза глубоко и серьезно, и пила зеленоватое вино маленькими глотками. Она показала ему тогда на странное пятно на потолке и сказала:
– На что похоже? На облако?
– Нет, – сказал он, – похоже на далекий прекрасный остров…
– На какой? – сказала она.
– Я не знаю, – сказал он.
И она засмеялась, глядя на него из-за края бокала. И они снова выпили, а когда все разошлись, он помогал официанткам снимать скатерти и сдвигать столы, и девушки помыкали им напропалую, и он толкался среди них как неприкаянный. Потом он сидел в углу возле огромной кучи смятых скатертей, и ждал Катю, и купил еще бутылку имеретинского и яблок. Покуда он стоял у буфета, он потерял Катю из вида и подумал, что она убежала от него, и от этой мысли его прямо-таки затрясло. Но она вышла к нему уже без наколки и фартука и оказалась еще краше. Они вышли на улицу, и прошли по спящему предрассветному городу, и неожиданно очутились на набережной. Река лежала в берегах, налитая до краев, тугая и недвижная. Торец стоящего на том берегу здания сверкал, как драгоценный. Это всплывало солнце. И Дмитрию Васильевичу, наверное, нужно было тогда поговорить с Катей, сказать ей и объяснить все, что было на душе, но он думал, что успеется, и молчал. И Катя тоже молчала. Ничего не нужно было говорить в эти минуты, они стояли так в розовом рассвете, молчали, хрустели яблоками и попивали зеленоватое винцо прямо из горлышка. И Дмитрий Васильевич поцеловал тогда Катю в прохладные яблочные губы, и она тоже поцеловала его…
…И с тех пор, дорогие друзья, прошло более двадцати лет.
Катя стояла у буфета в какой-то смущенной поникшей позе, и распухший буфетчик, шлепая похожими на оладьи губами, отчитывал ее за что-то.
Видно было, что Кате это невмоготу, трудно и что она рада была бы сквозь землю провалиться, только не стоять бы такой старой и усталой перед этим типом. Дмитрию Васильевичу захотелось, чтобы она вернулась поскорее к нему, к его столику, ему понятно было, что и ей хочется поговорить с ним, быть к нему поближе, постоять подле него, может быть, условиться, но сейчас нельзя, надо терпеть, нельзя, служба, дисциплина, ничего не поделаешь.
Буфетчик стал щелкать костяшками счетов, неприятно кривясь и все не отпуская Катю. Дмитрий Васильевич смотрел на него и чувствовал, как в его груди поднимается тяжелое яростное чувство. Он повернулся всем корпусом к буфету.
– На пенсию пора! – Буфетчик распалился от злости и повысил голос. – Хочешь работать – работай, нечего тут тары-бары разводить, фигели-мигели всякие! А не хочешь работать – на пенсию, пожалуйста. На пенсию! По старости!
Дмитрий Васильевич увидел, как Катя опустила голову, и густая краска залила ее шею, и двумя руками Катя закрыла лицо, словно собираясь горько заплакать. Но Дмитрий Васильевич не дал ей заплакать. Он с грохотом откинул стул и пошел к буфету. С трудом превозмогая острую боль в лопатке, он сделал несколько тяжелых шагов и оказался у стойки. Побелевшие его губы передернулись и затряслись. Он протянул руки и, туго ухватив отвороты измятого белого пиджака, ненавистно прохрипел:
– Не сметь на Катю орать! Слышишь? Слышишь, ты, сволочь!..
Потом он упал. И, глядя мимо плачущей Катюши на странное пятно на потолке, он понял, что оно похоже на Борнео.
Старухи
Каждый год в конце ноября, в условленный день, Мария Кондратьевна просыпается задолго до рассвета и некоторое время тихо лежит в постели, стараясь не шевелиться и глядя прямо перед собой в тускло сереющее узкое окно. Сердце ее бьется