Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другие же люди, о которых вспоминает Мария Кондратьевна, движутся на нее огромные и неотвратимые. Они полны недоброжелательства и готовы в любую минуту раздавить всю ее невесомую суть. Мария Кондратьевна чувствует, что при воспоминании об этих темных людях еле тикающее ее сердце вот-вот остановится совсем, и она, слабая его хозяйка, сейчас и вовсе перестанет быть. Однако проходит некоторое время, и она снова слышит, что сердце ее живет и хотя и часто сбивается в шаге, но все-таки ведет ее дальше и дальше.
Мария Кондратьевна переводит дыхание и старается разглядеть цвет воздуха за окном и уловить на слух сигналы, которые посылает ей не видная из окна улица. По этим хорошо изученным ею сигналам Мария Кондратьевна старается угадать, который час. Грузный ход огромных пятитонных грузовиков на улице, легкая вибрация стен и пола в комнате, неприятное дребезжание оконных стекол, откликающихся на мощный вой мотора, тянущего свои прицепы на второй скорости, – все это ничуть не беспокоит Марию Кондратьевну. Ее привыкшее к ночной жизни на пригородном шоссе ухо чутко улавливает все посторонние, не характерные для этого часа звуки, – и лишь метла дворника или шелест шин легковой машины воспринимаются ею как четкий знак наступившего утра.
Она улыбается этому утру и идущему за ним дню, и в душе ее трепещет волнение, как у маленькой девочки в именинный день.
И правда, сегодня у Марии Кондратьевны праздник. Сегодня в обед к ней придут закадычные ее подруги, самые дорогие в нынешней ее жизни люди, единственные нужные ей и единственные, кому нужна она сама.
Мария Кондратьевна отчетливо видит перед собой орлиный профиль Беллы Михайловны, ее смуглое прекрасное лицо старой индианки, обветренное лицо, поминутно, словно молнией, пересекаемое нервной судорогой. Мария Кондратьевна видит ее сверкающие непримиримые глаза и слышит ее быструю, страстную, гортанную речь, обильно уснащенную матерною солью. Эту странную для женщины привычку Белла Михайловна приобрела в то время, когда пасла худоребрый, свирепый скот на скупых, неприютных землях, которые этот скот не могли прокормить. Ходила тогда Белла Михайловна почти что босая, с привязанными к голым ступням обрывками автопокрышек, в рваном, клочковатом ватнике, надетом прямо на голое грязное тело. В дырах ватника свистел кинжальный северный ветер. Вороненые волосы Беллы Михайловны тогда прикрывала случайно подобранная на дороге огромная полосатая кепка…
Мария Кондратьевна все еще не встает и вызывает на узенький, значительно уже посветлевший экран окна изящный образ Екатерины Алексеевны, второго ее пожизненного друга. Она вспоминает хрупкую и ломкую, как солома, женщину, остриженную наголо, в неряшливой серой повязке на голове. Веки этой женщины были всегда опущены, прикрыты, и, когда она хотела взглянуть на собеседника, она далеко назад откидывала голову, чуть приподымая веки длинными, тонкими своими пальцами. Эта ее особенность объяснялась тем, что незадолго до встречи с Марией Кондратьевной Екатерину Алексеевну частенько приглашал к себе для беседы один строгий мужчина, он все домогался от нее каких-то очень нужных ему признаний, но Екатерина Алексеевна, хрупкая и ломкая, ни в чем ему признаваться не хотела и от задушевных бесед со строгим мужчиной отказывалась, не поддерживая их никак, и смотрела на своего собеседника с презрением и брезгливостью и этим вконец обижала строгого мужчину, задевала его профессиональную гордость, и в последнюю их встречу он погорячился немного и повысил голос и, рискуя собственным здоровьем, задержал Екатерину Алексеевну у себя надолго: они пробеседовали около суток, и с тех пор верхние веки у нее опустились и не подымаются совсем. Но если приподнять их пальцами и откинуть голову, тогда можно очень хорошо увидеть белый свет.
Несколько времени спустя, когда они все трое встретились в пустынном и холодном краю, Екатерина Алексеевна говорила Марии Кондратьевне, улыбаясь пленительной своей улыбкой:
– Маша, милая, это поразило меня самое. Муж чересчур баловал меня. Но, видно, мне передалось что-то от его высокой души. Я не принимаю лжи и предательства. И мне так странно, что я жива, а Миши нет. Пойми, я никогда ничего не скажу, не оболгу память о Мише, о его друзьях. Но это не утешение, я знаю… Его нет, а я жива. Этот факт моей физической жизни тяготит меня…
И такая понятная, раскаленная тоска прозвенела в ее голосе тогда, что Марию Кондратьевну всю сотрясло, и она упала головой в колени Екатерины Алексеевны, и та гладила ей волосы и говорила тихо:
– Машенька, что ты, не надо, Машенька…
А Белла Михайловна вскочила с нар, худая, осипшая, олошадевшая, и стала бить себя кулаком в костлявую грудь, и грозить, и кричать страшные матерные проклятия…
…И сегодня они должны были встретиться, подруги, связанные между собой верченой ниточкой. Они должны были встретиться, как неуклонно встречались ежегодно, именно в этот день обязательно – это был общий для всех троих день. День Возвращения. У них выработалось правило встречаться по очереди, на дому у каждой, чтобы никому не было обидно, и в этот год праздник нужно было встретить у Марии Кондратьевны.
Она встала, оделась и, хотя времени впереди было много, решила прибраться к встрече прямо сейчас. Она вытерла влажной тряпкой вечно мерещившуюся пыль с бедных своих стульев, расставила их по местам, подровняла книги на полочке и подправила сухие, отглаженные для сохранности горячим утюгом кленовые листья над фотографиями своих погодков – мальчуганов, выросших без нее и ушедших на войну без нее, без ее напутствия и благословения, без ее объятия и слез. Она поклонилась им всем троим, не вернувшимся домой, и, обратившись к другой стене, особо поклонилась своему мужу Николаю Ивановичу, ушедшему из дому гораздо раньше, при ней и при детях, при их слезах и при ее ужасном крике.
Николай Иванович был сфотографирован возле своей машины, на которой он столько лет возил старого начальника. Старый этот начальник, справедливый и дружелюбный, однажды темною ночью внезапно покинул свой дом, а потом, тоже среди ночи, вслед за начальником и его шофер Николай Иванович тоже ушел в темноту, чтобы уже не вернуться, и только месяца два спустя за Николаем Ивановичем ушла и сама Мария Кондратьевна, и дети ее снова ужасно кричали, не отпуская мать. Больше никого из них Мария Кондратьевна не