Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так-таки все насквозь? Увидим, увидим. Я только по вашему требованию пришел: не очень верю врачам и не люблю лечиться.
– Есть врачи и врачи. Ведь это мировое светило. И какой внимательный! Разговаривал с нами полчаса! Будете меня благодарить!
– У вас какая болезнь? – сухо спросил Кангаров, нервно оглядываясь по сторонам.
– Кто-то сказал, что по симптомам ложная грудная жаба. А в Москве говорили, будто астма.
– Но ведь это, насколько мне известно, разные вещи?
– Вот я и пришел выяснять, по настоянию Надежды Ивановны. Впрочем, хрен редьки не слаще.
– Желаю хорошего диагноза. Дитя мое, нам надо торопиться.
– Да, правда. Вот что, – обратилась Надя к Вислиценусу. – Вы завтра вечером свободны?
– Детка, ты, кажется, забываешь, что мы завтра выезжаем за город.
– К той старой дуре? Совершенно забыла. Тогда обстряпаем это послезавтра. Я вам позвоню, в девять утра не слишком для вас рано? Отлично, значит, я вам звякну послезавтра в девять. Постойте, а как же я буду знать, что вам сказал Фуко по сути дела?
– Вот тогда и узнаете.
– Послезавтра? Нет, я хочу знать раньше. Но, в самом деле, сегодня мы в разгоне, и позвонить будет неоткуда. Хорошо, послезавтра. Я уверена, впрочем, что вы совершенно здоровы. Вид у вас вполне приличный, только немного усталый, верно, вы…
– Надя, я спешу.
– Если вы спешите, – сказала сердито Надя, повернувшись к Кангарову, – то ведь услуги переводчицы вам, кажется, сегодня больше не понадобятся? – Она подчеркнула слово «переводчицы». – Со всем тем я сейчас послушно последую за вами. Надо исполнять консинь[123]строгого начальства, – обратилась она, принужденно смеясь, к Вислиценусу. – Вот что еще вы мне скажите: вы с нашим командармом Тамариным хороши?
– Никогда его не вижу.
– Но звать вас с ним можно?
– Очень рад.
– Есть, как говорит у нас один наш сослуживец. Я вас позову с ним… Впрочем, еще не знаю. Оказывается, мы пробудем во Франции больше, чем предполагалось. Есть!
Она, сияя улыбкой, протянула ему обе руки. Вислиценус смотрел на нее с грустью: от этого тоже ничего не осталось. «Вылечился не на 100, но на 75 процентов. Вот бы и от астмы так! Она ли стала другая, или я, или мы оба? – думал он, провожая их взглядом. Кангаров явно от него бежал. – Должно быть, уже кое-что пронюхал. Сейчас он будет ее ругать. Впрочем, она тоже не так жаждет меня видеть: «я вас позову с ним», то есть отделаюсь сразу от обоих старичков». Он подошел к окну и, увидев сыщика, с улыбкой подумал, что если плюгавый человек от ГПУ, то в донесении будет упомянут и Кангаров. «Еще там вообразят, что он назначил мне здесь конспиративное свидание». Эта мысль доставила ему удовольствие. Надя и Кангаров вышли из подъезда. Они шли молча. «Верно, на лестнице началась семейная сцена. И это «если вы спешите» тоже вышло по-семейному, хоть она, кажется, именно хотела показать, что он только начальство. Показывай что хочешь, если уже надо что-то показывать. Мне все равно. Или почти все равно…»
Профессор Альбер Фуко, старый бездетный вдовец, по внешности напоминавший Клемансо и с 1918 года почти бессознательно чуть подчеркивавший это сходство, с раннего утра работал в своем кабинете. До больницы он обычно читал новые журналы и исследования, относившиеся к разным областям медицины, в особенности к тем, в которых он был признанным королем. Его имя встречалось в чужих работах постоянно, почти всегда с самыми лестными эпитетами. Были весьма лестные слова и в работе, попавшейся ему в это утро. Тем не менее в ней его теория подвергалась критике, столь же резкой по существу, сколь вежливой и почтительной по форме. Статья крайне задела профессора Фуко. Хотя по привычке он, читая, со злобой бормотал: «Этакий осел!.. Какой, однако, невежда!» – все же чувствовал, что работа серьезная, что над ней надо очень подумать.
Ровно в 8 часов 30 минут в кабинет испуганно постучал камердинер и сообщил, что автомобиль подан. По дороге в больницу профессор обдумывал свою лекцию. Он, собственно, не собирался говорить о том вопросе, к которому относились возражения новой работы. Но теперь решил его коснуться, пока начерно, и заранее предвкушал удовольствие от своего ответа.
В больнице появление профессора Фуко, как всегда, вызвало панический трепет: все подтянулись, ассистенты, врачи, сиделки, сторожа, даже больные. Профессор переходил от кровати к кровати, вглядывался в больных холодным, проницательным, все сразу замечающим взглядом, задавал короткие вопросы, осматривал новых пациентов и ставил диагноз, не обращая почти никакого внимания на почтительные соображения робко следовавшего за ним врача. Несмотря на страх и нелюбовь, которые он внушал большинству окружавших (студенты и врачи называли его l’animal[124]), слушали профессора благоговейно, порою с истинным восторгом: он все знал, все видел насквозь и в несколько минут замечал то, чего не могли заметить люди, месяцами следившие за больным. В больнице и в медицинском мире его окружала атмосфера подобострастия, трепета, зависти и восхищения; помимо того, что почти все врачи так или иначе от него зависели по конкурсам, диссертациям, местам, практике, он считался гордостью французской науки, гениальным диагностом и первым в мире врачом по сердечным болезням.
Все же лекция, которую он прочел, вызвала после его ухода у наиболее одаренных слушателей, не вполне слепо в него веривших, некоторое смущение, вздохи, покачивания головой. Он говорил очень хорошо и в защите теории, носившей его имя, проявил обычную ясность мысли, обычный логический блеск. Доводы старого профессора были сильны и еще усиливались от его громадного авторитета. Тем не менее даже в собственной его больнице лучшие врачи считали теорию Фуко устарелой, неверной, опровергнутой новейшими данными французской, австрийской, американской науки. Ближайший его ученик – тот, которому, по общему молчаливому признанию, должны были со временем достаться больница и кафедра профессора, – слушая, с грустью думал, что великий диагност на старости лет все больше становится душителем мысли и препятствием к развитию медицины: всем было известно, что недавно карьера одного молодого даровитейшего врача, осмелившегося выступить против теории Фуко, была им безжалостно разбита.
Утро в больнице прошло спокойно: грозы, брани, разносов не случилось. Затем профессор посетил двух больных на дому. Оба визита его раздражили. Первый пациент был здоровый человек, очевидно, считавший, что его богатство дает ему право отнимать даром время у профессора Фуко. Второй пациент, напротив, умирал – тут к старому профессору, как это бывало очень часто, обратились в минуту последней крайности: уж если он не поможет, то не поможет никто. Старик только развел руками и, удалившись на совещание с постоянным врачом больного, не спросив мнения товарища даже из вежливости, сердито сказал, что совершенно напрасно было его вызывать: «Vous finirez par me faire voir le pante réfroidi…»[125]Он любил грубый медицинский жаргон. «Ничем на тебя, животное, не угодишь! – подумал с недоумением врач. – Приехал на десять минут, получил огромный гонорар, какого никому не платят, казалось бы, благодари…»