Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вернувшись в свой особняк, профессор Фуко очень плотно позавтракал. В его годы полагалось бы есть поменьше, но он не хотел лишать себя последнего удовольствия: к собственной досаде, замечал, что это удовольствие занимает в его жизни все большее место. В виде уступки медицине или, точнее, химии (в нее верил больше, чем в медицину) он ел богатые витаминами вещества – в витамины поверил далеко не сразу, но поверил. После завтрака он лег спать на четверть часа: камердинеру всегда приказывалось будить его ровно через пятнадцать минут; засыпал он тотчас, и короткий сон его освежал. Затем он сел за письменный стол и стал читать: остававшийся до приема пациентов час предназначался для чтения книг, не имевших отношения к медицине. Читал он преимущественно труды по истории человеческого невежества, а также книги общепризнанных мыслителей, выдержавших испытание столетий. Теперь читал Спинозу, которого особенно любил: понимал его по-своему и между строчками произведений Спинозы усматривал мировоззрение, довольно близкое к своему собственному.
«Божье могущество, – читал он в этот день, – делится на обычное и необычное. Его обычное могущество заключается в том, что Он поддерживает мир в определенном установленном порядке. Необычным же своим могуществом Он пользуется тогда, когда желает что-либо совершить вне законов природы: например, чудеса, вроде того, что Он дает речь ослице или разрешает появление ангелов и прочее тому подобное. Можно, впрочем, с полным основанием усомниться в этом последнем роде могущества Божия, ибо чудо было бы еще большим, ежели бы Он правил миром по раз навсегда данным и неизменным законам вместо того, чтобы в угоду неразумию людей изменять законы, столь превосходно Им установленные по Его собственной воле…» «Sacré Juif»[126], – пробормотал с усмешкой профессор. Был очень доволен тем, что нашел новое подтверждение своему пониманию Спинозы, и решил обратить на эту страницу внимание своих товарищей философов. Выписки не сделал, так как память у него, громадная от природы и развитая бесчисленными труднейшими экзаменами, и теперь, на исходе седьмого десятка, служила ему без отказа, так же безошибочно, как тридцать лет тому назад. Подумал, что и собственная его жизнь идет по раз навсегда установленным законам. Если что нарушить в этом размеренном по часам огромном труде, все пойдет прахом: «заговорит ослица»…
Отрываться от книги ему не хотелось, но в 2 часа 30 начинался прием пациентов на дому. Секретарша испуганно подала ему список. Он сердито пробежал: «Много есть на свете богатых болванов…» Профессор зарабатывал огромные деньги – говорили, что у него двадцать пять или тридцать миллионов, – и не проживал четверти своего дохода – пропорция, редкая даже во Франции. Деньги мало интересовали Фуко, тем более что его наследниками были какие-то племянники и внучатые племянницы (бульшую часть своего богатства он завещал Пастеровскому институту). С пациентов у себя на дому он брал обычно по шестьсот франков; иногда сам удивлялся, почему именно шестьсот – и цифра ведь какая-то неровная. Впрочем, часто делал отступления от правил, особенно, если болезнь у пациента была интересная. Нередко отсылал богатых больных к своим ученикам и, напротив, лечил совершенно бесплатно бедняков. Не всем людям, называвшим его l’animal за резкость и суровость, было известно, что он немало жертвует на благотворительные дела и раздает просителям, притом без малейшего шума. Реклама была ему совершенно не нужна: он состоял членом многих академий и ученых обществ, имел большой офицерский крест Почетного легиона и несколько иностранных, преимущественно экзотических орденов; его неоднократно вызывали за границу или в колонии к разным королям, шахам, магараджам, как и к просто богатым до ошаления людям.
Первый пациент, советский посол, являлся уже вторично, хотя сразу был поставлен вполне успокоительный диагноз. «Этому господину лечиться не от чего, кроме неизлечимой мнительности и столь же неизлечимой глупости…» Люди сами по себе мало интересовали профессора Фуко, но для того, чтобы разгадывать их болезни и, когда можно (то есть сравнительно редко), их лечить, надо было понимать умственное и душевное устройство каждого больного. Профессор и в самом деле был чрезвычайно проницателен. Так, после первого же приема Кангарова он не только раз навсегда, на всю жизнь, запомнил все особенности его организма, в медицинском отношении не интересные, но и очень верно определил характер пациента. Спросил себя, кем при этом господине состоит пришедшая с ним очень милая и хорошенькая девушка, и, собственно, больше из-за нее не ответил отказом на радостную просьбу посла: «Быть может, вы, господин профессор, разрешите снова явиться к вам с электрокардиограммой и с анализом?» – «Буду очень рад, хоть в этом никакой необходимости нет», – сказал он сухо. Поэтому теперь пришлось снова потерять полчаса времени, которое гораздо лучше было бы потратить на чтение Спинозы.
Второй пациент был несколько более интересен. Болезнь у него была самая обыкновенная, классическая грудная жаба, без осложнений, ничем не любопытная и не очень страшная. Профессор Фуко предписал больному покой, легкую диету, воздержание от табака и крепких напитков и, на случай припадков, тринитрин. При этом подумал, что совершенно то же самое предписал бы любой начинающий врач за тридцать франков, без рентгеновского аппарата и без электрокардиограммы. «Диагноз вполне благоприятный, но старайтесь избегать каких бы то ни было волнений… Вы забыли ваши перчатки… Ко мне приходить вам больше незачем», – повторил он больному, отворяя дверь, и легким наклоном головы пригласил в кабинет Вислиценуса.
«Ну, покажи, покажи, какие вы, первые в мире, – подумал Вислиценус, входя в кабинет. – По виду ясно, что состоит во всех филантропических и душеспасительных обществах. А впрочем, лицо умное… Врачи его поколения, кажется, носили бороду». Он настраивал себя на иронический лад, но в действительности волновался – и стыдился этого. «Сейчас буду знать, что и как… У него приемная похожа на библиотеку, а кабинет на физический институт. Это рентгеновский аппарат, а что это за махина?» Письменного стола не было. В углу комнаты стоял низкий круглый столик с двумя креслами, без письменных принадлежностей: только на камине у рентгеновского аппарата лежало множество очинённых цветных карандашей.
– Садитесь, пожалуйста, – сказал профессор, показывая на кресло у столика. – Скверная погода, не правда ли? – Убедившись, что пациент владеет французским языком, спросил, давно ли он в Париже, нравится ли ему Франция, хорошо ли теперь в России. Почти не слушая ответов (впрочем, весьма коротких), профессор внимательно вглядывался в пациента. И ему тотчас, еще до осмотра, до первого медицинского вопроса, почти без доказательств, просто по интуиции стало ясно, что это тяжело больной человек, по-видимому, много живший, с организмом очень изношенным и, вероятно, безнадежным. Он даже заранее поставил интуитивно первую догадку о болезни: тоже грудная жаба, но неизмеримо хуже и опаснее, чем у предыдущего, неинтересного пациента. «А сколько же теперь жителей в Москве? – спросил он и достал из ящика карточку. – Неужели три с половиной миллиона?.. Как, кстати, пишется ваша фамилия? Тэ-эс или зет? Был такой знаменитый химик… Значит, Москва догоняет понемногу Париж?..» Продолжая беседу, он вскользь спрашивал и записывал карманным пером сведения о пациенте: возраст, национальность, место жительства. «Вы женаты?.. И никогда не были женаты? Так… До войны ведь было всего миллиона полтора? Очень интересно, очень интересно… А ваша профессия?» – «Я революционер», – сказал Вислиценус и сам понял, что ответ вышел глупый. «Но какую же было объявить профессию?» – с досадой подумал он и поправился: «Советский служащий». – Профессор положил на стол карточку и уставился на пациента. Несмотря на 45-летнюю практику, он такой ответ слышал впервые.