Шрифт:
Интервал:
Закладка:
5
— Есть запрет, — объясняет Хашем, — человеку самостоятельно вторгаться в небо. Ничто не должно высвободить человеческое из обыденного, кроме повиновения. Ибо в послушании свобода. И нет смысла желать смены халифа, угнетающего народ, потому что каждый следующий жесточе предыдущего… Точно также соколиная охота — удел царей и пророков, ибо ничто не должно позволить человеку привлечься к высотам.
— Жестоко, — говорю я.
— А это чтобы человек не слишком отличался от скота, — разъяснял Хашем. — Если человек больше похож на барана, чем на птицу, то он не делает из себя вопроса. Если ты способен только жевать траву, то с тебя, кроме шашлыка, никакой ответственности.
Научив егерей делать змеев и управлять их кульбитами в воздухе, Хашем обнаружил, что соколы беспокоятся, отвлекаются шумным кипением в воздухе, а также что азарт неофитов безобразен, обесчеловечивает их. «Впрочем, любая, — думал Хашем, — польза может разрушить сосуд, в который она помещается с чрезмерностью, особенно если сосуд оказывается ненасытен, хотя и благостью». И он стал запрещать воздушные бои. Если где-то в отдалении взметывались в свистящей битве два змея, Хашем спешил туда, чтобы без разговоров обрезать уздечки. Так что соревновательный угар давно уже переродился в вид искусства, и егеря теперь упражнялись в синхронных воздушных строях или в фигурах высшего пилотажа.
С конструкциями своими всегда приходили к Хашему, он советовал, поправлял, упражнялся в снисходительности. Аббас строил свой воздушный взвод из различных видов птиц, прививал лавсану перья с помощью алхимических клеев, которые вываривал из птичьих лапок и костей, составлял трудно каркас, возил его части в Баку для специальной дюралевой сварки или как шаман ходил по ветру, держа в отставленной руке прототип, напрягая и расслабляя локтевые мышцы, пытаясь уловить плечом его новые летные качества. И все только для того, чтобы перенять у фламинго, цапли, баклана, ястреба свойства полетных форм, повторить пропорции, и окрас, и маховую грацию. Аббас пытался настроить змей на такое же, как у баклана, точно управляемое пикирование. В возне с перьями Аббас, не ведая сути, подражал Хашему, который корпел над аэродинамическими свойствами и устройством пера, сек его ланцетом вдоль и поперек, сравнивал под микроскопом и описывал структурные особенности перьев различных видов птиц. Однако Хашему и в голову не приходило оперять летную плоскость, как это не только для маскарада профанически делал Аббас. Он рассчитывал, что сторонние знания о полете, обогащения в областях смысла, лишь сопричастного ему, но тем не менее смыкающего его поэтику с его физикой, проложат путь в воздух, в гору воздуха, в недра атмосферы куда верней, чем стезя подражательства. Он поступал с практическим смыслом полета точно так же, как поэт поступает с реальностью, выводя ее фундаментальные свойства из абсолютно неприкладных, отрешенных от реальности свойств языка. Мысль о том, что среди птиц затеряны ангелы, не давала ему покоя…
Мне трудно было спорить с Хашемом, он не принимал никого в свое сумасшествие, его формулы пера были бессмысленны, точно так же, как были бессмысленны формулы Хлебникова в «Досках судьбы». Хашем пытался вывести структурно инвариантные числа, описывающие упругость всех перьев, получить некий инвариант пера, который бы заключил в себе в числовом, то есть — число-символическом виде формулу полета.
— Вот эту кривую пера, — говорит Хашем, — мы можем разложить в ряд периодических функций и получить бесконечный набор чисел — весов, амплитуд при степенях разложения. Таким образом, каждому перу сопоставляется набор чисел. Это очень удобно, нужно только написать программу для вычисления этого ряда. Хватит щелкать. Напиши мне такую программу, сможешь? Прекрати. От тебя можно добиться хоть какой-то пользы? Прекрати снимать, я сказал!
— Напишу, — говорю я ему, быстро просматривая последние снимки.
6
Тропы джейранов в Ширване выстроены по незримому лекалу. Совершенно неясно, как антилопы определяют свои навигации. Ниточка к ниточке, поворот за поворотом, след в след. Весь Ширван сплошь разлинован — а не вытоптан! — следами: взрослые особи чеканили, детеныши почти без промаха сыпали копеечки копытец одна к одной, загляденье. В Ширване поражали потоки живой массы степи, устремленной в кругооборот жизнетворенья; крохотные пальчиковые следы песчанок вокруг норок, миниатюрно четкие, отпечатанные в мучнистой пыли, коготок отделяется от коготка крохотной горкой, вылепленной нежным оттиском. Нетронутость, незатертость филигранности следов, думаю, потому и сводила с ума, что исподволь апеллировала к искусству, выделанности, намеренности: три четкие засечки на валуне уже превращают камень если не в слово, то в букву искусства. Я присаживался на корточки и вчитывался в нежную, невесомую в пальцах пыль. С наступлением сумерек, чтобы в темноте не затоптать следы, я ставил палатку ровно там, где меня застало касание горизонта огромным, в четверть небосвода светилом. Я беспомощно стоял пред солнечным диском, перед закатом, которым была затоплена степь, уже стонущая цикадами, гремящая птицами, вдруг раздавался перестук, стаккато переметнувшихся джейранов, вспугнутых мной, или корсаком, или волком.
Ширван всей ширью предлагал себя, рассказывал себя, выражал, не навязывая, но втягивал, как открытая страница иной родной планеты, и ничуть не отвергал… Податливая стихия… Вы пробовали управлять штормом?.. Степь захватывает дух, пускает тебя во весь опор, жадными забегами до упаду, или наоборот — втягивает прокрасться, подсмотреть лежанку джейранов, гнездо вертлявого турача, нос к носу столкнуться с клубком шакалят, отпрыгнуть от скорпиона, уступить дорогу гюрзе, проснуться ночью от того, что по скату палатки царапается, топочет фаланга, обомлеть от луны в полнеба, в которую хочется шагнуть… Проводить оцепеневшим взглядом бесшумный строй волков: три, четыре, пять, худющие, обвисшие вокруг жалкого зада хвосты, долго видишь их рыжеватые силуэты на серебряном от мертвенного света листе степи; по одному пропадая, спустились в балку…
Несколько раз я обнаруживал в Ширване места, где становилось необъяснимо тревожно. Ладно бы, если действительно в трудных местах, как, например, на зыбучих пляжных мелководьях, где спасаться приходилось, проворно извиваясь по-пластунски, или в тамарисковых зарослях, где широченные, неизвестно где обрывающиеся, едва проходимые скопления кустов гребенника образовывали излюбленные засадными хищниками лабиринты повыше роста. Тут просто на ровном месте вдруг охватывал беспричинный страх, ясный, как откровение, и приходилось бежать прочь в полной выкладке, бежать заполошно и бежать, покуда в глазах не становилось темно.
В степи происходил раскат пространства в простор, в бескрайность, как и в море (я вспоминал Столярова, утверждавшего, что в море миль за сорок еще точно чует запах ветра с тех или иных берегов — каменный Мангышлака, горький Апшерона, резкий сульфатный запах Кара-Богаза, померанцевый Гиркана), но степь была более интересна. Недра в Ширване звучали смирно, гудели ровно, иногда по-родному запевая на высоких октавах, ничего не стоило отвести от слуха их пенье. Не то что на Апшероне, когда нефть порой вдруг начинала гулять под ногами, затапливая мозжечок, купола суглинистых пластов, добычных линз, лизала, блестя черным мениском, ушную улитку… Бог в степи был разлит как яд покоя. Так я шел через Ширван.