Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старики говорили, что такого пожара в Черном городе не было с тридцатых годов, и тогда стало ясно (девятый класс, «Мать», «На дне», проклятый факультатив), почему Пешков называл Баку рукотворной картиной ада, не только из-за сочетания рабского труда, баснословных доходов нефтяных магнатов и вида котлов с кипящим битумом: адов огонь морочил писателя. К утру пламя смерклось, нефть ушла. Стекаясь с холмов к дороге вдоль моря, расходясь по автобусам, люди казались очнувшимися; так, должно быть, пробуждаются при воскрешении; нагорная местность, внизу море иссиним провалом, маяк шлет тире, тире, тире…
3
Я сижу на Восточном кордоне, смотрю, как Хашем медитирует вместе с егерями. В детстве мы были готовы умереть друг за друга. Что сейчас? Раньше никто из нас не посмел бы подвергнуть сомнению жизненное решение другого. Такая дружба — дар, нет рецептов ее обрести. Что сейчас?..
Мы никогда не обсуждали отношения с девочками, здесь наши языки отсыхали. Лишь однажды Хашем, когда я спросил, влюблен ли он в кого-нибудь, промолчал, а на следующий день принес чертежный тубус, откуда выпростал из рулона кальки репродукцию «Сикстинской мадонны» Рафаэля и твердо сказал: «Она похожа на нее». Я промолчал. Счел ли он мое молчание за сочувствие, не знаю, но Лена Яхимович не была похожа ни на создания Боттичелли, ни на Сикстинскую мадонну. Четырнадцатилетняя рослая девочка лишь этим летом появилась на Артеме и поселилась за нашим забором. В школу ей предстояло еще пойти осенью, а пока мы виделись с ней на улице, где то играли в вышибалы, то по поручению родителей собирали маслины в сквере вокруг противопожарного бассейна, крытого деревянным настилом и вонявшего тускло хлоркой, потом играли там же в волейбол или бродили в сумерках среди строгого порядка крестов старого кладбища немецких военнопленных, выгоняли оттуда пинками забредших, сыпавших катышками баранов… Кресты белели в темноте, как садящиеся в сумерках на воду распахнутые чайки.
Наш двор окружали три соседских забора, один — крупная рабица, невод, полный воздушных рыб, которые плавали, косясь, и вдруг вспархивали плавниками в многоярусном объеме просвеченной листвы, полной пятнистых сонных теней — текучих леопардов; забор был чуть завален алычой — в лунной сфере ее плода таится косточка, и нависшим абрикосовым деревом: мелкие медовые плоды, бархатистые, со смоляными родинками на щечках, косточка съедобна, расколоть, вдохнуть миндальный дух. Сквозь рабицу, сквозь дебри кизила виднелась нежилая собачья будка, и дальше — в глубине сада белый домик, где жила чета Филобоков. Частично парализованный старик Кондрат иногда выбирался на костылях в сад. Случалось, он падал и не мог подняться, при этом никогда не звал жену — смирно сидел на земле, ждал, когда она забеспокоится и выглянет во двор его искать, — плечистая женщина, в одиночку уносившая выварку из-под крана-гусака во дворе, безмолвно поднимала его под мышки. Ожидая жену, Кондрат рассматривал оказывавшиеся вровень с лицом желтые или алые розы, тугие баклажаны, наливавшиеся продольно лиловой густотой, перцы, или как в песочнице загребал в ладонь сухую землю, проливал сыпучую теплоту на колено… Он не торопился. Дочь его Зина — сметливая, востроносая, подвижная и говорливая, бывшая одноклассница моего отца — работала поварихой в детском саду и по выходным навещала родителей. Вечером ее забирал муж, приезжая на «жигулях», чей спидометр мы рассматривали с Хашемом, как заветное окошко в иной мир. Моя мать отказывалась покупать у нее «детскую баранину», которую Зина предлагала, ходя по соседям в обнимку с тазом, прикрытым окровавленной марлей. Разговаривая, сыпля новостями, болтовней, она делала рукой округлые жесты, как в менуэте, разбавляя кипящий над тазом рой оглушительных ос. За курятником углом шел глухой дощатый забор, там жила невидимая и неслышимая азербайджанская семья. Их калитка выходила на соседнюю улицу, на которой я почти не бывал. А вот за высоченным, обложенным плетями мальвы и темным влажным плющом, полным мотыльков, шершней и замерших от счастья в насекомом рае сложносуставчатых богомолов, жила старуха Яхимович. Лысоватая, вымазанная йодом, пахнущая медикаментами, больная и оттого сварливая, рыхлая, страдавшая шумно от жары старуха трудно выходила за калитку и опрокидывала нам под быстрые ноги таз с мочой, в которой — объясняли взрослые — отмачивала больные ступни. После смерти старухи ее дочь — мать Ленки — переехала из Хурдалана и вступила во владение домом и садом, а Ленка — моим пробуждавшимся желанием.
Ленка стала первой возлюбленной Хашема и первой девочкой, которую я поцеловал. Я вылезал по ночам на плоскую крышу пристройки и стоял под звездами, глотая одну за другой, по зернышку. Спутники плыли, ползли, стремились по орбитам, самолеты мигали пунктиром, иногда зеленые штрихи метеоритов с фырком чиркали по небосводу. Я тоже продвигался сквозь звездную темень: если долго смотреть запрокинув голову, небо опустится, набежит в носоглотку, горло, темя. И однажды я дождался — увидел, как по ту сторону забора гибкий силуэт, поднявшись над крышей сарая, заслонил несколько звезд… Вечером колокол этого сарафана на ниточных лямках внимал свободному ходу груди при беге; заглянув сверху, я видел в тенистом сумраке взгляд млечных сосков, полный нежности низ живота, ее пальцы коснулись моего затылка, и я задохнулся… Скоро все открылось: на долгом диком берегу моря в Пиршагах, куда мы скрывались автобусом, стояла гулкая цистерна, утопшая в песке, полная мазутной топи, с наклонного раскаленного ее верха мы ныряли, взметывая со дна горстями облачка песка, скользили под водой сквозь узлы скользких нестерпимых объятий и, чтобы остудиться, совершали долгие заплывы. Я почти не мог спать от волнения и каждый день на рассвете выходил к морю…
На правах моего друга Хашем приближался к нам, шел молча рядом, не отвечал на вопросы, слушал с серьезным выражением наши разговоры. Я говорил Ленке: «Хашем выше всех прыгает в высоту, ножницами берет метр тридцать. А еще он занимается в театральной студии. „Гамлета“ знает наизусть». Ленка тихо спрашивала: «Правда?» Хашем отмалчивался. Я еще говорил: «Хашем перс. Он в Иране жил. Фарси знает». Я стеснялся Хашема, Ленке он был интересен, она спрашивала о нем. Хашем безмолвно кипел и задумчиво отходил от нас, удовлетворившись проверкой нашего целомудрия. Однажды он увязался за нами в Пиршаги. Вошел в автобус, поздоровался, но отошел на площадку к водителю. На пляже Хашем улегся на разваленный лежак, Ленка ушла далеко вперед, я протянул руку, приложил плечо к глазу, как приклад винтовки, и получилось, будто взял ее в прицел, на кончики пальцев — маленькую в перспективе телесного угла схождения берега, неба, моря; она обернулась и пошла ко мне по ладони, запястью. Хашем скоро куда-то пропал, я видел его следы, обратившиеся вспять, на мокром песке, а мы скоро вернулись на Артем… Остаток лета сблизил нас с Ленкой безмолвными ночными предстояниями друг против друга на крышах, разделенных и объятых, сомкнутых столбом ночи, дышащей глубоко звоном цикад, так и не состоявшимся объяснением в вечности. Утром воцарялось незрячее солнце, и однажды еще сквозь сон я впервые почувствовал горе, задохнулся слезами — от того, что скоро все вокруг провалится, исчезнет, безответно.
В то утро я пришел к Хашему. Он сидел на крыльце и строгал палочку, смирно глядя перед собой. Иногда заглядывал в раскрытую книгу, лежавшую на ступеньке под ногами, учил роль. Хашем посмотрел мне в глаза, но я успел их опустить.