Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из письма Чеботаревской сестре – Ольге Черносвитовой:
«Очень прошу тебя, если возможно – приди сегодня к нам, я очень плохо себя чувствую, боюсь, что заболею, как тогда, и что тогда делать – кто будет за мной ходить… а то бедному Федору Кузьмичу, и так больному, со мной возиться не под силу… Эта мысль меня страшно угнетает – прежде посоветуй, что делать, – кроме тебя не к кому обратиться… Может, это только временное переутомление…»
После этого письма Ольга и две дочери ее в очередь стали дежурить около «Настички», но трагедии не предотвратили. Позже говорили: она принесла себя в жертву, спасая Сологуба. Решила, что после смерти Блока и Гумилева «судьба жертв искупительных просит» и должен быть третий большой поэт, который погибнет, – ее муж. А спасти его можно, лишь «пожертвовав собой»…
Всё случится на дамбе Тучкова моста в холодный сентябрьский вечер 1921 года. «Зная состояние жены, Сологуб стерег ее, но иногда все-таки надо было выходить из дому за пайком или за гонораром. В одну из таких отлучек, – пишет современник, – Чеботаревская, надев валенки и наспех накинув на шею платок, выбежала из дому, добежала до моста, бросилась в Неву и с криком “Господи, спаси!” исчезла под водой…» Георгий Иванов пишет иначе: «Без шляпы выбежала на дождь и холод, точно ее позвал кто-то. Женщина, работавшая в квартире, спросила – надолго ли барыня уходит. Она кивнула: “Не знаю”. Может, правда, не знала… Какой-то матрос видел, как бросилась с Николаевского моста какая-то женщина…» Но точнее всех, если изучить всё, что известно, напишет Чулков: «Воспользовавшись тем, что Сологуб вышел в аптеку за бромом, она убежала из дому и бросилась с дамбы Тучкова моста в Ждановку». Именно – с Тучкова, и именно – в Ждановку…
На другой день, ничего не подозревая, к Сологубу зайдет поэт Оцуп. «Как здоровье Анастасии Николаевны?» – спросит. «Ее нет», – ответит Сологуб. Оцуп услышит лишь странное бормотание, похожее на бред. «Корова, – скажет вдруг Сологуб, – я говорил жене, если продать корову, можно выручить деньги. Всё равно они давали нам снятое молоко, а себе оставляли сливки. Не дождалась. И вот с моста. А может быть, не она? Нет, она…» Он долго не верил в смерть жены. «Три миллиона рублей тому, кто укажет, где находится больная женщина, ушедшая из дому… худая, брюнетка, лет сорок, черные волосы, большие глаза… была одета в темно-красный костюм с черным, серое пальто, черную шелковую шляпу, серые валенки», – отпечатал объявление. Сам бегал по городу и расклеивал его. И долгие семь месяцев ждал ее, накрывая стол на двоих. Даже к вязанью ее, оставленному в кресле, не прикасался: одна спица воткнута в шерсть, другая – рядом. А когда 2 мая следующего уже года ледоход все-таки вынес тело «милой Настички», дал письменные показания. «Найденный труп, – написал, – это моей жены… На другой день я узнал, что какая-то женщина с конца дамбы Тучкова моста бросилась в воду, но была извлечена и доставлена к Петровской аптеке, где была оставлена без присмотра. Тогда она вторично бросилась в воду и быстро пошла ко дну… В чем и подписуюсь…» Эта аптека на углу Большого проспекта существует до сих пор, и трудно даже представить, как ходил потом мимо нее поэт…
Через много-много лет Ахматова скажет Лидии Чуковской: «Я знаю, почему погибла Настя… Она психически заболела из-за неудачной любви… В последний раз я видела ее за несколько дней до смерти: она провожала меня… Всю дорогу говорила о своей любви…» Кого «неудачно» любила Настя, Ахматова не сказала. Но еще через много-много лет, наткнувшись на книгу Михаила Кузмина, Ахматова вдруг скажет Евгению Рейну: доля вины Кузмина в самоубийстве Чеботаревской, конечно, была. Но что за «вина» – опять не скажет. В изданном дневнике Кузмина я нашел лишь короткую запись: «А Настя Сологуб в припадке исступления бросилась с Тучкова моста… И все равнодушны. Я представил ветер, солнце, исступленную Неву… и маленькую Настю, ведьму, несносную даму, эротоманку… Это ужасно, но миг был до блаженства отчаянным…»
Сам «Овидий» умрет через шесть лет. Умрет в квартире, окна которой на третьем этаже в упор смотрели на дамбу. Жить станет у сестры жены – Александры (С.-Петербург, наб. р. Ждановки, 3/1). Вот она-то, Александра, которую Вяч.Иванов назвал в стихах «Кассандрой», и повторит в Москве, куда приедет, судьбу «милой Настички». На панихиде по Гершензону, литератору, в 1925-м, она кинется вдруг к гробу и, тыча в умершего, крикнет: «Вот он! Он открывает нам единственно возможный путь освобождения от всего этого ужаса! За ним! За ним!..» И – выбежит из зала. За ней «в течение нескольких часов гонялись… по улицам, подворотням, лестницам» друзья ее. Но «хитростью безумия» ей удалось скрыться, и в тот же вечер она бросилась с Большого Каменного моста в полынью Москва-реки. Как и сестру, ее вытащат еще живой, но час спустя она умрет от разрыва сердца…
А Сологуб шесть лет будет ежедневно видеть место гибели жены. Жил в какой-то снежно-белой комнате, где даже портреты, висевшие на стенах, были окантованы в белое. «Овидий в снегах»! Дома ходил в сером, в войлочных туфлях. Любил чай, мармелад, пирожные с ягодами. Одно из последних его стихотворений начиналось так: «Был когда-то я поэт, а теперь поэта нет…» «Одинокий старичок, – напишет о нем Чуковский, видевший его здесь, – неприкаянный, сирота, забытый и критикой, и газетами…»
Пока мог, ходил на «поэтические посиделки» у Иды и Фриды Наппельбаум (С.-Петербург, Невский пр-т, 72), где виделся с Кузминым, но, в отличие от него, читавшего там, своих стихов не читал. Заходил к Ахматовой, сначала на Фонтанку (С.-Петербург, наб. р. Фонтанки, 18), а потом – в Мраморный дворец, где та жила со вторым мужем своим (С.-Петербург, ул. Миллионная, 5/1). Бывал и у бывшей жены Александра Грина Веры Калицкой, над которой, влюбленной в него и бывшей с ним до самой смерти, почти издевался (С.-Петербург, ул. Зверинская, 17). С 1925 года даже попытался вновь собирать у себя молодых поэтов и писателей, «неоклассиков», как те звали себя. К нему шли и ныне почти забытые В.С.Алексеев, Л.И.Аверьянов, Н.Ф.Белявский, М.В.Борисоглебский, Н.Я.Рославлева, В.В.Смиренский, и «патриархи»: Ахматова с Кузминым, Шишков с Волынским. Но чаще всех бывала двадцатисемилетняя художница и поэтесса Елена Данько, которую зовут «последней любовью» Сологуба. Она работала художницей на фарфоровом заводе (ее статуэтки попали даже в Русский музей), позже водила марионеток в кукольном театре, писала инсценировки по сказкам и под руководством Маршака выпускала детские книжки. А с Сологубом познакомилась, когда стала секретаршей его. Она напишет потом «мемуар» о Сологубе, который по откровенности уникален. Кстати, специалисты признают его правдивым, хотя образ поэта в нем – почти отвратителен. Он там едва ли не «мелкий бес», которого описал в своем романе. Или, как мне кажется, – Фома Фомич из «Села Степанчикова». Данько о нем и о его «домашних посиделках» напишет яростно: «Я чувствовала ядовитую атмосферу, которую он распространял, тяжелым удушьем и запахом тления были проникнуты эти вечера. Я задыхалась… была как отравленная…» А он всего лишь не мог уже сдержать в себе того темного, нутряного, что таилось в нем, – желания «выпороть» весь мир, да еще получить от этого удовольствие.
В мемуарах Данько оговаривается: надо ли писать о старости Сологуба, о «разложении, о приступах слабоумия… Но потом, – пишет, – мне пришло в голову… Сологуб – настолько странное и загадочное явление – не должны ли мы говорить о нем, чтобы понять, откуда он и зачем?.. Сколько раз мне хотелось раздавить эту гадину в порыве отвращения и инстинкта самосохранения, который отталкивает нас от всего уродливого, болезненного и гнилого, заставляет зажимать нос, когда слышишь вонь. На таком ответе успокоиться нельзя, – заканчивает она, – это не ответ, это никак не исчерпывает большую личность Федора Кузьмича, это – моя собственная, инстинктивная реакция… Ведь, во-первых, Ф.К. ужасно мучился собой, я это знаю, во-вторых, он по-человечески хорошо относился ко мне и к моим стихам… Но уж очень чудовищным кажется Сологуб как явление…»