Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне остается только переписать начисто, что у меня там, на Тайной Лестнице, получилось.
Вот этот текст.
Мне всегда было страшно летать самолетом.
Но нет, не по общепонятной причине!
Наоборот, гибель в воздухе, посреди гламурной лазури и глазурованных облаков, мне видится несопоставимо элегантней, чем животные муки в отечественном лазарете, то есть в предбаннике морга, где разворован даже формалин. Да, это так: гибель посреди упомянутой гламурной лазури – мгновенный разрыв сердца, защитившего себя смертью от ужаса смерти, – или вот: гибель от любовного, рокового, инцестного соударения с грешной матерью сырой землей – мне видится несопоставимо желанней, чем долгое, необратимо-бесследное растворение в беззубых старухах, их муках, их мухах, трупной амброзии, моче, рвоте, фекальном смраде, а также в совокупной гулаговской вони сортира, состоящей из беспощадно слезоточивой хлорки, зверских запахов гениталий и босяцких папирос.
А боялась я... Смешно признаться, какая ерунда привязывает иногда человека к жизни... У меня было много дорогих для меня мелких вещиц – память о том и о сём – о таком-то и о сяком-то, обо мне самой при других состояниях моей души: милые мелочи – сувенирчики, пестрая дребедень бижутерии, письма в конвертах и без, стишки на разрозненных листках, флакончики и прочие маленькие емкости для косметических веществ (и всё это – в одном ряду! позорно, зато правдиво), – да и просто повседневно необходимые предметы, теоретически заменимые, но пока – мои: щипчики для ногтей, фен, плойка, очки, набор авторучек, зубная щетка и т. п., а кроме того, маленькие подарки, которые везешь другим, но, пока везешь их, они являются компонентами твоего земного багажа, так ведь? А лишь арсенал вещей (житейская кладь) и создает земную гравитацию – иначе индивид, как шарик, надутый невесомым газом, едва родившись, отчаливал бы в ледяной мрак...
Я помню, какое забытое чувство уюта наконец испытала, когда, сменив за пару лет четыре дюжины углов на территории Европы и Северной Америки – завела наконец себе нечто стабильное, дававшее мне надежду на Дом. Дарившее даже само ощущение Дома.
Это была круглая жестяная коробочка из-под печенья.
В такой вот примерно коробочке хранила моя бабушка нитки-иголки, наперстки, ножницы, резинки для трусиков, пуговицы, булавки, портновский сантиметр. Вот и я сложила туда (вытряхнув многочисленные мерзкие полиэтиленовые пакетики) то же самое.
Да, коробочка из-под печенья (масляного, витого, похожего на маленькие индусские тюрбаны) подарила мне чувство Дома. А она, эта круглая коробочка, тоже относится к таким “мелочам”, которые... которые я боюсь потерять, летя самолетом.
Меня преследует такое видение: в днище багажного отделения есть маленькая дырка (про герметизацию и разгерметизацию я знаю, не надо меня поправлять), – так вот: есть маленькая дырка в самолете, есть маленькая дырка в чемодане, и вот – через эти дырки – вываливается в открытое пространство крошечный, но дорогой мне предмет.
Гораздо выше вероятность потерять такие вещи в поезде, на корабле или в автобусе: обронил, закатилось, прошляпил. Но для меня горе состоит даже не в факте утраты, а в ее форме. Когда я представляю себе, как из брюха самолета выскальзывает и безвозвратно тает в бесконечной лазури крохотная, беззащитная частица моей одиночной, одинокой, единственной жизни – она валится, как снежинка, куда-то вбок – вниз – вбок – вниз, чтобы затеряться, исчезнуть навсегда, – когда я представляю себе это – крохотную частицу себя в голом пространстве, – я предпочитаю смерть предупредить, уснуть, только бы отключить мозг от этого зрелища.
И вот мне грезится-снится: я живу в Амстердаме, на канале Prinsengracht, в общежитии, вместе со своими студентами. По утрам, перейдя в два шага набережную, мы лениво попиваем у самой воды кофе с круассанами.
Однажды вечером студенты приглашают меня в кафе. Это кафе находится то ли на Leidseplein, то ли на Rembrandtplein – точно не помню, но там ярко, кайфово и шумно.
А один из студентов должен наутро лететь в Петербург. Лето, каникулы, вот он и летит. И он спрашивает меня – перед походом в кафе, не отвезти ли что-нибудь из моих вещей назад. Может быть, у меня накопились какие-либо лишние, обременительные вещи.
Лишних вещей у меня нет, но нет также и места для ночлега; у меня два чемодана, очень тяжелых, потому что бумага – тяжела (во всех смыслах).
И вот катишься, катишься, как бильярдный шар – сам черт не знает, куда: тебя то в лузу зашвыривает, то из лузы выуживает, и снова тобой играют, и снова тебя долбают, снова шарахают о борта этого странного пространства, и снова тебя несет к чертовой теще, и трещит земля, как лесной орех, и небо снова перемешивается с землей до однородного месива, а тебя снова катит, несет, швыряет – на миг тобой пропарывают кучку тебе в чем-то подобных, ох, как больно, как нестерпимо больно, – и тебя снова точечно бьют, тебя долбают, – и снова тебя несет, на дикой скорости, и ты не видишь никого, не соображаешь ровным счетом ничего – и, на этом пути, который кажется тебе бесконечным, тебя, с размаху, сталкивают с другими шарами, и ты отлетаешь, и снова – невольно – разбиваешь кучки, группки, непрочные союзы таких же голых шаров, как ты сам.
Снаружи это выглядит так, будто ты меняешь жилые, а чаще нежилые углы. Но это так же верно, как и то, что углы меняют тебя. Углы предают тебя, передавая друг другу, углы обманывают тебя, обмениваются тобой, изменяют тебе – а в итоге, уродуя, изменяют тебя. Углы, мелькая, мельтешат так, что их невозможно восстановить в памяти (хотя ты помнишь наизусть многие страницы книг). То есть когда вынужден выживать таким способом, то, конечно, стремишься к состоянию минимальной навьюченности, ибо обратное, скажем так, значительно повышает твой шанс гибели всерьез.
И вот, произведя довольно болезненную селекцию (и ни на миг не забывая об этом термине в контексте концлагерей), мучительно жалея, словно живую, каждую не прошедшую селекцию вещь, я аккуратно складываю в сторону кое-что лишнее (заодно – маленькие подарочки родственникам: такие-то уж крошечные, что это, скорей, даже не знаки, а значки внимания: почти нематериальные), аккуратно его упаковываю, аккуратно перевязываю – и несу пакет к студенту, улетающему в Петербург.
Войдя в нужную мне студенческую конуру, резко разящую марихуаной, я тотчас же вижу его чемодан. Изношенность этой клади, изрешеченной вдобавок, словно бы осколками снаряда, дает мне – возможно, нелогичную – гарантию ее, этой клади, неприкосновенности со стороны петербургских таможенников. Иначе говоря, весьма притязательные, избалованные изобилием материальных потоков, невозбранно текущих к ним после падения железного занавеса, служащие аэропорта в моем городе, знакомом до слез, вряд ли позарятся на блохообильные потроха такой-то уж рухляди. Я отдаю студенту свой сверток, а студент, к моему ужасу, его распаковывает, приговаривая, что в таком виде мои вещи в чемодан не поместятся. И – распихивает их, в том числе крошечные подарочки, по дырявым углам своего кофра, добросовестно перемешивая мои нарядные пакеты в бантиках – со своими грязными носками.