Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тогда как же ты заставишь его замолчать?
– Заставить замолчать проще, чем выкрасть. Есть деньги, а раз они есть, то, значит, его можно припугнуть, есть дипломатические каналы давления на Норвегию, а раз они существуют, то Илиодора можно вообще изолировать или загнать за Можай – в Канаду, в Аргентину или в Африку к людоедам.
– И что, его там могут сожрать? – с неожиданным любопытством спросил Распутин, перекрестился: – Свят, свят, свят!
– Запросто могут. А из черепа сделают кубок для бананового вина.
– Ну что ж… В таком разе Илиодорку будет жалко: какой-никакой, а все православный человек, живая душа…
– Если Илиодорка узнает, что я против него, то он сам испарится, исчезнет, как дух, – сказал Хвостов, – тебе не придется его больше бояться.
– Да я и не боюсь. – Распутин шевельнул плечами, снова ухватил своими темными, с неостриженными ногтями пальцами кусок мягкого хлеба, привычно скатал из него крохотный колобок, кинул себе в рот. – Чего мне его бояться-то? Но ощущение опасности, того, что кто-то смотрит тебе в спину и точит нож, есть. Только это и есть, а с остальным все в порядке. – Распутин взял бутылку с мадерой, налил себе до краев в фужер, красноречиво тряхнул опустевшей посудиной.
Хвостов сделал знак прислуге, на столе через несколько секунд возникла новая бутылка.
– Прошу! – сказал Хвостов.
– Произнеси слово хорошее… Чего пить впустую! – потребовал Распутин и, не дожидаясь, когда Хвостов заговорит, отпил немного вина, восхищенно почмокал губами. – Хорош-ша мадерца. Какчественная!
– Качественная, – поправил Хвостов.
– Я и говорю…
– А тост будет такой. – Хвостов поднял хрустальную стопку. – За здоровье Григория Ефимовича, за то, чтобы он всегда радовал друзей, и прежде всего – царя-батюшку. – Хвостов чуть привстал на стуле. – А с ним – и всех нас. Долгие лета тебе, святой отец! – Хвостов чокнулся с Распутиным, и, когда тот потянулся к губернатору для поцелуя, Хвостов на мгновение замялся, лицо его брезгливо передернулось – хорошо, что Распутин, опьянев, не заметил этого, – потом взял себя в руки и ответно потянулся к «старцу».
– Вот мы и заключили союз, – сказал Распутин.
– А я могу его освятить, – подал голос Варнава, – чтобы он крепче был.
– Белецкого ты, конечно же, знаешь? – спросил Распутин у Хвостова. – Начальник Департамента полиции который…
– Конечно, знаю… Как не знать!
– Он будет у тебя заместителем, – сказал Распутин, – товарищем, значит… Годится?
– Годится, – согласился Хвостов.
– Ну и лады. – Распутин вновь потянулся к бутылке. – Это дело требует вспрыснуть и зажевать… Чего там у тебя еще из еды есть? Икра черная, давленая, имеется?
– Паюсная? Найдем.
– Давай сюда эту парусную! Очень люблю такую икру. Особенно если посол слабый. В такую икру хорошо добавить чуток сахара – дольше храниться будет. И вкус у нее нежный, очень нежный, полгода держаться будет.
– Принесите паюсной икры, – приказал Хвостов прислуге, добавил, повысив голос: – Полное блюдо!
Икру принесли в большой латунной миске с витыми серебряными ручками, в гору икры на манер флага была воткнута большая ложка с золоченым черпачком.
Обед продолжался еще два часа, после чего Распутин с Варнавой удалились в покои – отдыхать.
Царская семья имела два двора: один двор принадлежал Николаю Второму и Александре Федоровне, второй двор – матери Николая, вдовствующей императрице Марии Федоровне, оба двора враждовали друг с другом. И если первый двор принимал Распутина как родного, привечал его и почитал, то второй двор – ненавидел.
Николаю Второму приходилось трудно. По характеру своему он был очень мягким, уступчивым человеком, простым, без венценосной напыщенности – многие, кто с ним встречался, разговаривал, видели в Николае не царя, а обычного мужчину, прожившего нелегкую жизнь, хорошо понимающего, что такое боль и беда, что такое слезы и как окрыляет иного подмятого, искалеченного буднями человека маленькая радость.
Всю жизнь царь искал спутника, советчика, на которого можно было бы положиться, опереться, который находился бы рядом с ним, и не мог найти такого человека. Более того – всегда ощущал холодок отчуждения: его предавали, его поносили, причем делали это не открыто, в лицо, а за глаза, глядя в спину, довольно подленько, немногочисленные приятели тоже довольно часто предавали его, ну а те, кто зависел от царя по службе, друзьями быть никак не могли – это была бы дружба по принуждению.
А дружбу по принуждению царь не признавал.
Николай Второй стоял у окна своего вагона и думал о том, что всякий человек, независимо от своего положения, от того, царь он или тварь дрожащая, бывает бесконечно одинок: внутри, около сердца рождается боль, которая распространяется по всему телу, мешает дышать, вызывает озноб, холод в висках и в затылке, желание раз и навсегда покончить с этой постылой жизнью, умереть… А на том свете все равны – и цари, и рабы…
Под колесами гулко простучали стрелки, промелькнул разъезд с потемневшей водонапорной будкой, у которой к крану была привязана рубчатая пожарная кишка, а у двери стоял старик в выцветшей казацкой фуражке и, приложив руку к козырьку, внимательно разглядывал царский поезд, возвращающийся из Ставки в Петроград.
Разглядев человека, приникшего к окну вагона, старик сдернул фуражку с головы и поклонился, потом осенил уходящий на большой скорости поезд крестом. Царь с грустью и благодарностью проводил глазами старика.
Был царь одет в простую, сшитую из обычного, защитного цвета сукна гимнастерку и такие же брюки, заправленные в обычные солдатские сапоги. На груди висел Георгиевский крест, других наград на гимнастерке не было. Да и не нужно было императору вешать какие-либо ордена и знаки отличия на себя, он и без орденов был приметен и узнаваем.
Царь скучал по своему дому, по семье, по Александре Федоровне – Альхен, Аликс, по своей Шурочке, которой сейчас доставалось больше, чем ему… И действительно, даже тому доброжелательному старику у водокачки не объяснишь, почему он, русский царь, оказался женатым на немке и сможет ли немка в период войны с немцами быть на стороне русских и выступать против своих соотечественников? Альхен по его совету открыла в Царском Селе госпиталь, в котором лечит изувеченных русских солдат. И лечит на совесть, в этом Николай был уверен твердо.
Больше всех царь скучал по младшенькому своему, по Алеше, Алешечке, наследнику Алексею – человеку пока еще маленькому, слабому и доброму, как и его отец, но отец верил в то, что сыну повезет больше, чем ему.
Хотя, с другой стороны, как сказать – слишком нервной стала Россия, по любому малому поводу вскипает, будто огромная кастрюля, поставленная на сильный огонь, волнуется… Николай помял пальцами отросшие усы – надо бы укоротить, да все руки не доходят, кончик одного уса зацепил зубами, помял его.
Он находился в вагоне один – точнее, не в вагоне, а в штабной его части, большой, по-царски роскошной и одновременно деловой комнате на колесах, с крепким лакированным